Описание персонажа в романе "бесы" достоевского. С. т. верховенский ненавистная любовь достоевского

Степан Трофимович Верховенский,историей которого начинается и заканчивается действие романа, принадлежит к величайшим созданиям писателя. В образе этого чистого идеалиста 1840-х годов есть дыханье и теплота жизни. Он до того непосредственно и естественно живет на страницах романа, что кажется независящим от произвола автора. Каждая фраза его и каждый поступок поражают внутренней правдивостью. Достоевский с добродушным юмором следит за подвигами своего «пятидесятилетнего младенца», подшучивает над его слабостями, уморительно передразнивает его барские интонации, но решительно им любуется. Фигура Степана Трофимовича свидетельствует о необыкновенном юмористическом даре автора. Прообразом Степана Трофимовича послужил знаменитый в 1840-х – начале 1850-х историк-западник Т. Грановский .

Историк Т. Н. Грановский, прообраз Степана Трофимовича Верховенского в «Бесах». Портрет 1845 г.

Верховенский был «прекраснейший человек», «умнейший и даровитейший». Он принадлежал к плеяде знаменитых имен 40-х годов; учился (как и Грановский) в Германии, блеснул на кафедре университета, написал исследование о «причинах необычайного нравственного благородства каких-то рыцарей» и поэму вроде второй части Фауста. Но блестящая карьера его была «разбита вихрем обстоятельств» и он оказался в губернском городе в роли «приживальщика» при своем деспотическом друге и покровительнице – Варваре Петровне Ставрогиной, матери главного героя «Бесов» . Идеалист опустился до карт и шампанского, регулярно впадал в «гражданскую скорбь», то есть в хандру, которая неизменно заканчивалась припадками холерины. Но его поддерживала «приятная мечта о красивой гражданской своей постановке». Двадцать лет простоял он перед Россией в виде «воплощенной укоризны» и вошел в роль гонимого и ссыльного. Женат он был два раза: первый раз на какой-то «легкомысленной девице», от которой имел сына Петра. Этот «плод первой, радостной и еще не омраченной любви» воспитывался где-то в глуши. Второй женой его была немочка: женитьба явилась, очевидно, следствием увлечения немецкой идеалистической философией. Но главной любовью рыцаря-романтика было двадцатилетнее платоническое чувство к Варваре Петровне, состоявшее из привычки, тщеславия, эгоизма и самой возвышенной и искренней привязанности. Идеалист живет «высшей мыслью», идеей вечной красоты; он настоящий поэт; ему знакомо вдохновение и предчувствие мировой гармонии.

Достоевский. Бесы. 1-я часть телесериала

Но эстетизм в теории оборачивается на практике неприглядным аморализмом. Степан Трофимович может восторженно проповедовать счастье всего человечества – и проиграть в карты своего крепостного Федьку. Беспочвенность мечтательства обличается автором в острой пародии. Верховенский пишет Варваре Петровне из Берлина: «А у нас чуть ли не афинские вечера, но единственно по тонкости и изяществу; все благородное, много музыки, испанские мотивы, мечта всечеловеческого обновления, идея вечной красоты, Сикстинская Мадонна, свет с прорезами тьмы».

Разлад между мечтой и действительностью, от которого рыцарь суровой дамы доходил иногда до нервных взрывов и мрачно заявлял: «Je suis un простой приживальщик et rien de plus», или: «Je suis un припертый к стене человек» , – этот разлад превращается в конфликт с приездом его сына Петра . Степан Трофимович сталкивается с нигилистами , среди которых первый – его cher Петруша. Он читает «Что делать» и вступает в бой. В опустившемся и расслабленном эстете загорается негодование, гражданское чувство и отвага. Верховенский смело заявляет, что «сапоги ниже Пушкина и даже гораздо» и бесстрашно выступает перед разнузданной аудиторией на «празднике». Именно ему, слабому и ничтожному характеру, Достоевский дает право обличать молодое поколение. «Да понимаешь ли, – кричит Степан Трофимович сыну, – понимаешь ли, что, если у вас гильотина на первом плане и с таким восторгом, то это единственно потому, что рубить головы всего легче, а иметь идею всего труднее, Эти телеги и как там: "стук телег, подвозящих хлеб человечеству", полезнее Сикстинской Мадонны , или как у них там – une bêtise dans се genre ». Слова Степана Трофимовича перекликаются с пророчеством Лебедева в «Идиоте » и подготовляют окончательное обличение «искушения хлебом» в «Легенде о Великом Инквизиторе ». На празднике Верховенский торжественно и вдохновенно говорит нигилистам: «А я объявляю, что Шекспир и Рафаэль выше освобождения крестьян, выше народности, выше социализма, выше юного поколения, выше химии, выше почти всего человечества, ибо они уже плод, настоящий плод всего человечества, и, может быть, высший плод, какой только может быть! Форма красоты уже достигнутая: без достижения которой я, может, и жить-то не соглашусь... Без хлеба можно прожить человечеству, без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете! Вся тайна тут, вся история тут!... Не уступлю!... – нелепо прокричал он в заключение и стукнул изо всей силы по столу кулаком».

Трагикомическая речь «идеалиста» заключает в себе главную идею романа и священнейшее упование автора. Прежний идеал красоты помутился в человечестве, и началось для него «смутное время». Достоевский всегда утверждал, что общество руководится эстетическими принципами и что современный кризис есть в глубине своей кризис эстетического сознания . «Нелепое выступление» Степана Трофимовича на празднике оканчивается тем, что лектора освистывают и высмеивают. Он надевает дорожную шинель, берет палку и уходит из дома Варвары Петровны. Он умрет, как и прожил «русским скитальцем», бездомным духовным бродягой, «лишним человеком». Трагедия беспочвенного романтика символизируется этим последним путешествием по большой дороге. На постоялом дворе Верховенский встречается с книгоношей Софьей Матвеевной, и она читает ему евангельский рассказ об исцелении Гадаринского бесноватого.

Мрачный и страшный роман-памфлет оканчивается светлым пророчеством о России. «Эти бесы, – произносит Степан Трофимович в большом волнении, – это все язвы, все миазмы, вся нечистота, все бесы и бесенята, накопившиеся в великом и милом нашем больном, в нашей России, за века, за века. Oui, cette Russie que j"aimais toujours . Но великая мысль и великая воля осенят ее свыше, как и того безумного бесноватого и выйдут все эти бесы, вся нечистота... Но больной исцелится и "сядет у ног Иисусовых" и будут все глядеть с изумлением. Милая, vous comprendrez après

Вопрос взаимоотношения светского и духовного образования хотелось бы осветить сквозь призму творчества и феномена религиозной веры двух выдающихся представителей русской классической литературы: писателей Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого, которому исполнилось в прошлом году 185 лет со дня рождения.

Поскольку изучение литературы входит в обязательную программу обучения средних школ, то очень важно, в каком ракурсе доносится та или иная тема. Ведь несомненно, что художественное наследие и религиозно-философское мировоззрение этих двух авторов оказали в свое время и продолжают оказывать сейчас значительное влияние на духовное формирование личности.

В поисках истины

Достоевский и Толстой были современниками, живущими в одной стране. Они знали друг о друге, но так и не встретились. Однако оба, каждый по-своему, всю жизнь занимались поисками истины. Религиозные искания Толстого привели к тому, что он, по меткому замечанию обер-прокурора Священного Синода К. Победоносцева, стал «фанатиком своего же собственного учения», создателем очередной лжехристианской ереси. Произведения же Ф. М. Достоевского помогают до сих пор постигать главные тайны бытия Божия и человека. Мне по жизни встречалось немало людей, которые не любят читать Достоевского. Это и понятно: слишком много неприкрытой, откровенной, порой довольно тягостной правды о человеке открывается нам в его романах. И эта правда не просто впечатляет, она заставляет глубоко задуматься над самым важным вопросом, который каждый из нас должен решить для себя положительно или отрицательно. «Главный вопрос, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, - существование Божие...» - напишет Достоевский, будучи зрелым человеком. Может показаться странным, но в последний месяц перед своей смертью, по воспоминаниям очевидцев, гений мировой литературы Л. Толстой перечитывал «Братьев Карамазовых» Достоевского. Не ответа ли искал классик в произведениях другого? Толстой сожалел, что так и не смог познакомиться с Достоевским, потому что считал его едва ли не единственным серьезным автором в русской литературе, с которым бы очень хотел поговорить о вере и о Боге. Не особо ценя Федора Михайловича как писателя, Лев Толстой видел в нем религиозного мыслителя, способного существенно воздействовать через свои произведения на ум и душу человека. Дочь Достоевского в своих воспоминаниях приводит рассказ тогдашнего Петербургского митрополита, пожелавшего присутствовать на чтении Псалтири по усопшему писателю в церкви Святого Духа Алесандро-Невской лавры. Проведя часть ночи в храме, митрополит наблюдал за студентами, которые, стоя на коленях, все время по очереди читали псалмы у гроба покойного Достоевского. «Никогда я не слышал подобного чтения псалмов! - вспоминает он. - Студенты читали их дрожащим от волнения голосом, вкладывая душу в каждое произносимое слово. Какой же магической силой обладал Достоевский, чтобы так вновь обратить их к Богу?» Исследовательница творчества Достоевского Татьяна Касаткина пишет, что «...по свидетельству многих православных священников, в 70-е годы XX века, когда в России росло уже третье поколение атеистов, и внуков воспитывали бабушки - бывшие комсомолки, и, казалось, молодежь окончательно потеряна для Церкви, вдруг молодые люди во множестве стали креститься и воцерковляться. Когда священники спрашивали их: «Что привело вас в церковь?» - многие отвечали: «Читал Достоевского». Именно поэтому в советское время литературные критики не жаловали автора «Братьев Карамазовых» и его произведения не очень охотно включали в школьную программу. А если включали, то акцент больше делался на бунтарских поползновениях Раскольникова и Ивана Карамазова, а не на христианских достоинствах старца Зосимы. Отчего же так получается, что произведения одного ведут людей к Богу, а другого - уводят от Него?

Творческие доминанты

Творческие доминанты Достоевского и Толстого различны. Оттого различен и результат. Религиозно-философский подход Толстого рационален, Достоевского - иррационален. Автор «Войны и мира» всю жизнь прожил горделивым желанием все объяснить по-своему; автор «Братьев Карамазовых» - жаждой веры. Еще в 1855 году, в возрасте 26 лет, Лев Толстой запишет в своем дневнике: «Разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта - основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле». Оттого один увидел во Христе лишь идеолога и учителя, а другой Истину: «...Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной». Это философское кредо Достоевского нашло свое подтверждение и разработку в его литературных произведениях. Толстовская рациональная «религия без веры» нашла свое развитие в идеологии теософии и современного движения Нью Эйдж, где все в основном строится на пантеистическом монизме. Достоевского всегда привлекала искренняя вера во Христа, которую он видел среди простого русского народа. Толстой же считал, что народ не понимает Евангелия и христианства так, как надо. Кстати, такой подход Толстого весьма пророчески изображен во многих эпизодах некоторых романов Достоевского. Всем известный герой Алеша Карамазов передает Коле Красоткину мнение одного немца, жившего в России: «Покажите русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до сих пор не имел понятия, и он завтра же возвратит всю эту карту исправленной». «Никаких знаний и беззаветное самомнение - вот что хотел сказать немец про русского школьника», - говорит Алеша. На фоне такого «пересмотра мироздания» самоуверенный автор «Исследования догматического богословия» Лев Толстой выглядит действительно школьником. В 1860 году Толстому придет в голову мысль написать «материалистическое Евангелие» (отдаленный прообраз кодекса строителя коммунизма). Много лет спустя он воплотит свое намерение, создав свой перевод Нового Завета, который, однако же, не произведет впечатления даже на последователей толстовской ереси. Не нашлось желающих вникать в материалистические бредни великого гения. Другой герой романа Достоевского «Бесы» - безбожник Степан Верховенский, который подобно Льву Толстому, ради «великой идеи», оставив комфортную жизнь, пустится в свое последнее странствование, тоже одержимый мыслью «изложить народу свое Евангелие». Ответ на вопрос, чем может закончиться пересмотр евангельских истин и христианских ценностей, опять-таки можно найти в произведениях Достоевского. Его интересует не столько жизнь в ее чувственно-осязаемых проявлениях (хотя отчасти и это тоже), сколько метафизика жизни. Здесь писатель не стремится к внешнему правдоподобию: для него важнее «последняя правда».

Идея «если нет Бога, то все позволено» - не нова в романах Достоевского, не мыслящего себе нравственности вне Христа, вне религиозного сознания. Однако один из героев романа «Бесы» в этой идее идет до логического конца, утверждая то, на что не осмеливался ни один из последовательных атеистов: «Если Бога нет, то я сам бог!» Используя евангельскую символику, герой романа Кириллов совершает как будто всего лишь формальную перестановку частей слова, но в ней заключена сердцевина его идеи: «Он придет, и имя ему Человекобог».
Писание говорит нам о Богочеловеке - Иисусе Христе. И мы в Нем обоживаемся по мере нашей верности и следования Ему. Но здесь не вечный Бог обретает человеческую плоть, а, наоборот, отвергнув Христа, «старого ложного Бога», который есть «боль страха смерти», богом всемогущим и абсолютно свободным становится сам человек. Именно тогда все узнают, что «они хороши», потому что свободны, а когда все станут счастливы, то мир будет «завершен», и «времени больше не будет», и человек переродится даже физически: «Теперь человек еще не тот человек. Будет новый человек, счастливый и гордый». А ведь создание не только нового человека, но и целой новой, избранной расы со сверхспособностями является одной из главных задач современных оккультных и околооккультных учений (достаточно вспомнить гитлеровскую организацию «Ананэрбе» с ее попытками проникнуть в Шамбалу для получения сакральных знаний и сверхразрушительного оружия).

Следует отметить, что эта идея Кириллова (одного из героев романа «Бесы») оказалась одной из самых привлекательных и плодотворных для развития философской литературы и философской мысли конца XIX - начала XX века. По-своему использовал ее и Ф. Ницше, на ней же во многом основывал свой вариант экзистенциализма писатель А. Камю, и даже в раннем творчестве М. Горького, бескомпромиссного идейного противника Достоевского, отчетливо просматриваются программные кирилловские идеи о новом, свободном, счастливом и гордом Человеке (особенно симптоматично совпадение эпитетов «новый человек», «счастливый и гордый человек» у Кириллова и «Человек - это звучит гордо» у М. Горького). Чтобы последнее сопоставление не выглядело надуманным, следует привести еще отзыв В. Г. Короленко о поэме Горького «Человек»: «Человек господина Горького, насколько можно разглядеть его черты, есть именно ницшенианский «сверхчеловек»; вот он идет «свободный, гордый, далеко впереди людей... он выше жизни...»

Не случайно роман носит название «Бесы». Все эти Верховенские, Кирилловы, Шигалевы (герои романа) пытаются «устроить» людям будущее счастье, причем никто не спрашивает самих людей, а нужно ли им это самое «счастье»? Ведь, действительно, люди это только «материал», «тварь дрожащая», а они «право имеют». Здесь к месту вспомнить лозунг, прибитый к воротам ГУЛАГа: «Загоним железным кулаком диктатуры пролетариата человечество в счастье».

Мучимые Богом

Устами одного из своих отрицательных героев Достоевский говорит: «...Меня Бог всю жизнь мучил». Этот мучительный вопрос «бытия или небытия Бога» очевиден для многих, ибо если Его нет, то «человеку все будет позволено». И вот бесы входят в русский народ. Пророчество писателя прозвучало задолго до 1917-го. Трагизмом веяло от этого пророчества. Ведь зло в любой его форме - это жизнь в пустоте, это имитация жизни, подделка под нее. Это как свернутая вокруг пустоты стружка. Ведь зло не бытийно, оно не имеет реальной природы, это лишь обратная сторона правды и истины. Дьявол может быть только имитатором жизни, любви и счастья. Ведь подлинное счастье это со-частие, совпадение частей: моей части и Божией части; только тогда человек по-настоящему бывает счастлив. Именно в словах молитвы содержится тайна такого со-частия: «Да будет воля Твоя».

Тайна ложного счастья содержится в гордом: «Не Твоя воля, но моя да будет». Поэтому дьявол может быть только имитатором жизни, ибо зло - это парадоксальное существование в несуществующем, в том, что в еврейской традиции носит название «малхут». Зло поэтому возникает по мере нашего удаления от Бога. Как уход в тень не дает уже избытка света и тепла, а уход в подвал и вовсе этот свет скрывает от нас - так удаление от Творца умножает в нас грех и одновременно заставляет нас жаждать подлинной правды и света.

Лицо Ставрогина, центрального героя «Бесов», не только напоминало маску, но, в сущности, и было маской. Здесь точно подобранное слово - «личинность». Самого Ставрогина нет, ибо им владеет дух небытия, и он сам знает, что его нет, а отсюда вся его мука, вся странность его поведения, эти неожиданности и эксцентричность, которыми он хочет как будто самого себя разубедить в своем небытии, а равно та гибель, которую он неизбежно и неотвратимо приносит существам, с ним связанным. В нем живет «легион». Как возможно такое изнасилование свободного человеческого духа, образа и подобия Божия; что такое эта одержимость, эта черная благодать бесноватости? Не соприкасается ли этот вопрос с другим вопросом, именно о том, как действует исцеляющая, спасающая, перерождающая и освобождающая благодать Божия; как возможно искупление и спасение? И здесь мы подошли к самой глубокой тайне в отношениях между Богом и человеком: сатана, который есть обезьяна Бога, плагиатор и вор, сеет свою черную благодать, связывая и парализуя человеческую личность, которую освобождает только Христос. «И пришедши к Иисусу, нашли человека, из которого вышли бесы, и сидящего у ног Иисуса, одетого и в здравом уме» (Лк. 8:35).

Лев Толстой тоже всю жизнь «мучился Богом», подобно героям Достоевского. Но Христос как Бог и Спаситель так и не родился в его сердце. Один западный богослов сказал замечательные слова по этому поводу: «Христос мог родиться сколь угодно много раз в любой точке нашей планеты. Но если Он однажды не родится в твоем сердце - то ты погиб». Вот эта гордыня человеческая - стать богом помимо Бога - есть подмена обожения человекобожием. «Начало гордости - удаление человека от Господа и отступление сердца его от Творца его; ибо начало греха - гордость» (Сир. 10:14). В сущности, гордость есть стремление, сознательное или бессознательное, стать богом помимо Бога, проявив себялюбие.

Святитель Тихон Задонский пишет: «Какое в скоте и звере замечаем злонравие, такое есть и в человеке, невозрожденном и необновленном благодатью Божьей. В скоте видим самолюбие: он хочет пищу пожирать, жадно хватает ее и пожирает, прочий скот не допускает и отгоняет прочь; то же есть и в человеке. Сам обиды не терпит, но прочих обижает; сам презрения не терпит, но прочих презирает; сам о себе клеветы слышать не хочет, но на других клевещет; не хочет, чтобы имение его было похищено, но сам чужое похищает... Словом, хочет сам во всяком благополучии быть и злополучия избегает, но другими, подобно себе, пренебрегает. Это есть скотское и мерзкое самолюбие!»

Вторит ему и святитель Дмитрий Ростовский: «Не хвались сам и хвалы от других не принимай с удовольствием, чтобы не принять здесь воздаяния за свои благие дела похвалой человеческой. Как говорит пророк Исайя: "Вожди твои вводят тебя в заблуждение и путь стезей твоих испортили». Ибо от похвалы рождается самолюбие; от самолюбия же - гордыня и надменность, а затем отлучение от Бога. Лучше ничего не сделать славного в мире, нежели сделав, безмерно величаться. Ибо фарисей, сделавший славное и похваляющийся - от возношения погиб; мытарь же, ничего благого не сделавший, смиренно спасся. Одному благие дела его от похвалы стали ямой, другой же смирением извлечен был из ямы; ибо сказано, что мытарь «пошел оправданным в дом свой...ˮ (Лк. 18:14)».

Безблагодатный гуманизм Толстого (то бишь религия, очищенная от веры в Бога) закладывает, по наблюдению Достоевского, основы неизбежной порочности человека и общества, поскольку критерий истины переносится из сакральной сферы в область человеческого своеволия. Поэтому никакого единства Истины, как и нравственного единства, быть при господстве таковой системы не может. «А без веры Богу угодить нельзя; поэтому всякий приходящий к Богу должен веровать, что Он существует и ищущим Его воздает».

Достоевский поэтому отказывается от подобного абстрактного гуманизма и пишет: «Русский народ весь в Православии и в идее его. Более в нем и у него ничего нет - да и не надо, потому что Православие - все. Православие есть Церковь, а Церковь - увенчание здания и уже навеки... Кто не понимает Православия - тот никогда и ничего не поймет в народе. Мало того: тот не может и любить русского народа, а будет любить его лишь таким, каким бы желал его видеть».

В отличие от метаний Толстого, именно любовь к Христу дала Достоевскому осознать и ощутить, что полнота Христовой истины сопряжена единственно с Православием. Это есть славянофильская идея: всех соединить в Истине может только тот, кто владеет ее полнотой. Поэтому славянская идея, по Достоевскому, это: «Великая идея Христа, выше нет. Встретимся с Европой во Христе». Сам Спаситель сказал: «Вы - свет миру; вы - соль земли. Если соль потеряет силу, чем сделаешь ее соленою...» Такой все осоляющей солью в записи мыслей Достоевского является именно идея Православия. Он пишет: «Наше назначение быть другом народов. Служить им, тем самым мы наиболее русские... Несем Православие Европе».
(Достаточно вспомнить вклад русской эмиграции в дело православной миссии, которое связано с именами прот. Иоанна Мейендорфа, Георгия Флоровского, Сергия Булгакова, Василия Зеньковского, Владимира Лосского, И. Ильина, Н. Бердяева и т. д.).

Заканчивает свой дневник писатель так: «Славянофилы ведут к истинной свободе, примиряя. Всечеловечность русская - вот наша идея». И сущность свободы - не бунт против Бога, ведь первым революционером был дьявол, восставший против Бога; подобным же образом протест против монаршего мироустройства поднял и Толстой, став в одночасье «зеркалом русской революции». Тогда как о Достоевском следует заметить, что Евангелие открыло ему тайну человека, засвидетельствовало, что человек не обезьяна и не святой ангел, но образ Божий, который по своей изначальной богоданной природе добр, чист и прекрасен, однако в силу греха глубоко исказился, и земля сердца его стала произращать «тернии и волчцы». Поэтому-то состояние человека, которое называется теперь естественным, в действительности - больное, искаженное, в нем одновременно присутствуют и перемешаны между собой семена добра и плевелы зла. Не случайно все творчество Достоевского - о страдании. Все его творчество - теодицея: оправдание Бога перед лицом зла. Именно страдания выжигают плевелы зла в человеке: «Большими скорбями надлежит войти в Царствие Небесное»; «Широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие пойдут ими... Стремитесь войти тесными вратами - ибо тесные врата и узок путь ведут в жизнь вечную», - свидетельствует Писание.

Безбожное стремление к счастью есть несчастье и гибель души. Ведь подлинное счастье - это стремление научиться делать счастливыми других: «Мы ничего не имеем, но всех обогащаем» - так утверждает апостол. А ты говоришь, что «...богат, разбогател и ни в чем не имеешь нужды; а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и наг, и нищ, и слеп...» (Откр. 3:17).

Страдание, через которое изживается грех, очищает душу и дает истинное счастье ее обладателю. Следует помнить, что временное земное счастье, если оно не прорастает в вечность, не может удовлетворить человека. Парадокс в том, что критерии счастья духовного приобретаются самоограничением земных удовольствий и радостей.

Не путем ниспровержения государственных устоев и институций ищет Достоевский новых «горизонтов истины» в жизни человечества, а повествованием одного из характерных эпизодов в романе «Преступление и наказание». Этот эпизод есть смысловой и энергетический узел всего творчества писателя. Там, где Соня Мармеладова читает Раскольникову, по его требованию, евангельский эпизод воскрешения Лазаря - это дает мощный очищающий разряд душе человека. Без веры невозможно воскресение, ведь Сам Спаситель сказал о том, что услышал Раскольников в чтении Сони: «Я есть воскресение и жизнь; верующий в Меня если и умрет, оживет...» (Ин. 11:25). Воскрешение Лазаря есть величайшее чудо, совершенное Спасителем в Его земной жизни. И такое чудо возможно было лишь Богу, а не человеку. Неверие в достоверность этого события - есть неверие во всемогущество Бога.

Убийство старухи обернулось самоубийством Раскольникова, как он и сам о том говорит: «Я не старушонку убил - я себя убил». Разрешение себе крови по совести - вот роковой рубеж выбора. Все остальное - лишь следствие. Ибо внутренняя готовность к греху - уже есть грех. Грех всегда начинается с прилога, который по сути и есть отправная точка греха. То есть прилог всегда источник недуга, а деяние - это лишь следствие. Святитель Тихон Задонский писал: «Сатана нас в тщеславие ввергает, чтобы мы своей, а не Божьей славы искали». Поэтому во все времена звучит, не умолкая: «Будете как боги...» Утвердить свою самость - вот жажда неутолимая, и эта жажда никогда не может быть утолена в безбожном пространстве гуманизма (в чем так ошибался Толстой!). Лазарь не может воскреснуть сам; человек не может одолеть своего бессилия: «Без Меня не можете творить ничего» (Ин. 15:5).

Не толстовское создание «своей религии», свободной от веры, а воцерковление всего человечества - вот главная идея Достоевского. Однако есть сила, препятствующая этому, - католицизм, который зиждется на трех слагаемых: чуде, тайне и авторитете. Католический папоцезаризм - это попытка церкви опереться на государственный меч, где приоритетными становятся политические идеи и мирские пристрастия. Православный святитель Феофан Затворник по этому поводу сказал так: «Чем больше пристрастий, тем меньше круг свободы». Прельщаясь, человек мечтает о себе, будто бы наслаждается полной свободой. Узы этого пленника - это пристрастие к лицам, вещам, идеям недуховным, с которыми больно расстаться. Но подлинная свобода неразлучна с истиной, поскольку последняя освобождает от греха: «Познайте истину, и истина сделает вас свободными» (Ин. 8:32).

У коммунистических идеологов, приход которых по сути и санкционировал Толстой, понятие свободы коренится не в слове Евангелия, а в повествовании о грехопадении человека (роман «Бесы»), который срывает плоды с запретного дерева, чтобы «самому стать Богом». Свободе как послушанию Божьей воле гордец противопоставляет свободу революционного почина (безбожный Интернационал). Борьба этих двух свобод представляет собой основную проблему всего человечества: «Дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца человеческие» (Достоевский).

Писатель через без-образие революционных идей стремится прозреть горнюю Истину, которая спасет мир. Осмысление Красоты и самой идеи спасения мира Красотою невозможно вне раскрытия природы этой Красоты. Русский философ Николай Бердяев писал: «Через всю жизнь свою Достоевский пронес исключительное, единственное чувство Христа, какую-то иступленную любовь к Его Лику. Во имя Христа, из бесконечной любви к Христу порвал Достоевский с тем гуманистическим миром, пророком которого был Белинский. Вера Достоевского во Христа прошла через горнило сомнений и закалена в огне».

«Красота спасет мир» - эти слова принадлежат Ф. М. Достоевскому.

Позже поэт Бальмонт напишет:

Одна есть в мире Красота,
Любви, печали, отреченья,
И добровольного мученья
За нас распятого Христа.

Наоборот, Л. Толстой пришел к отрицанию Божественной природы Христа-Спасителя. Он изначально отвергает веру и тайну Воскресения Его как основу своей новой придуманной им религии - поэтому и низводит упование на грядущее блаженство с неба на землю. Его вера прагматична - устроение Царства свободы здесь на земле, «по справедливости». Идея бессмертия в этом случае не нужна, ибо для писателя бессмертие - это мы в поколениях. Заповеди не несут теперь никакого сакрального значения, ведь Сам Христос лишь человек-философ, «удачно сформулировавший свои мысли», чем и объясняется Его успех. Толстовство, по сути, - это устроение своими лишь усилиями земного царства на рациональной основе. Но поврежденная грехом природа человека не приведет к гармонии все человечество. Это теперь аксиома, не требующая доказательств: «Если слепой поведет слепого, то оба упадут в яму» - так говорит Писание. Коммунисты прельстили русский народ и увели его в эту самую «яму». Будучи сами рабами греха, они решили «осчастливить» человечество своими бредовыми идеями - вся эта бесовская рать во главе с лениными, свердловыми, дзержинскими и прочим сбродом ввергла человечество в кровавый хаос, а не вывела на дорогу свободы и любви. Сколько материнских слез и проклятий легло на этих извергов, и Небо, очевидно, услышало эти слезы. Так и висит непохороненный мавзолейный труп между небом и землей как кара Божия в укор всем племенам, народам и языкам... Да и сам идеолог «Царства Божия на земле» Толстой умер без напутствия и отпевания, постылой смертью, захороненный даже не на кладбище, а в роще, без креста на могиле. Воистину, Бог поругаем не бывает!

Негодование Толстого против цивилизации выразилось в том, что он призвал к «опрощению жизни» - стал носить лапти, косоворотку, встал за плуг, отказался от мяса. Так развлекался барин от жиров многих в фамильном имении своем... Чего же не поюродствовать и не поиграть в толстовство при немалом имении, крепостных крестьянах, многочисленных домочадцах, при верной супруге Софье Андреевной, от которой он имел тринадцать детей; призывал к уничтожению всех государственных институций, но при этом пользовался всеми благами, которые эти самые институции ему предоставляли...

Право свободного выбора

Если Достоевский мыслил счастье в сотериологическом аспекте (сотериология - учение о спасении), то Толстой абсолютизирует эвдемоническое восприятие мира (эвдемонизм рассматривает смысл жизни как благо. Но вот в чем оно?). Безусловно, как художник Толстой талантлив. Но как религиозному мыслителю ему мешает гордыня человеческая.

В «Критике догматического богословия» он отвергает догмат о Святой Троице. Камнем преткновения для писателя стал и вопрос о свободе человека. Он признал ее невозможной в системе православного вероучения. Первое, что препятствует, по его мнению, свободе человека, - это Промысл Божий. Он пишет: «Богословы сами завязали себе узел, которого нельзя распутать. Всемогущий, благой Бог, Творец и Промыслитель о человеке, - и несчастный, злой и свободный человек - два понятия, исключающие друг друга». Если взглянуть поверхностно - писатель прав: если действует свобода воли человека, то Промыслу места нет. И наоборот, если Промысл доминирует, ему надо лишь подчиняться. Где же тогда свобода?

Бог дает нам право свободного выбора, а мы выбираем. Знаком нашего выбора становится молитва. В молитве мы выражаем наше согласие на соработничество с Богом в деле нашего спасения и показываем свою веру в то, что все посылаемое Им есть благо для нас: «Да будет воля Твоя...» Таким образом, молитва человека и участие его в Таинствах - есть знак свободного приятия Благодати Божией, знак соработничества с Богом в осуществлении Таинств. Здесь верующий человек как бы говорит: «Господи, я знаю, что Ты можешь осуществить это по Своей воле независимо от меня, но хочешь, чтобы я пожелал и принял действие Твоей воли, поэтому я прошу - да будет воля Твоя». Если же человек не молится, не участвует в Таинствах, то этим выражает свое нежелание Благодати. И Бог не совершает Таинства против воли человека. Поэтому тут никаких противоречий нет.

Потребность всеобщего блага у писателя неразрывно сопряжены в нем с деспотической гордыней рассудка и гордыней добродетели вне Бога. Стремясь к единению в любви, Толстой, вопреки своей воле и намерению, прокладывал идеей «безблагодатной святости» путь большевизму, который увидел в писателе своего союзника, назвав его «зеркалом русской революции». Эта раздвоенность сознания «безбожной гармонии человечества» отозвалась в глубине его бытия тягой к небытию. Уход в «ничто» - вот, по сути, толстовское понимание спасения. (Как и большевизм «ушел в ничто», в небытие, отвергнув «живой, драгоценный и краеугольный камень», который есть Сам Христос). «Уход» Толстого из Ясной Поляны, его метания в последние дни жизни, конвульсивные попытки примириться с Церковью таят в себе провиденциальный смысл. В них дан урок всему миру: отрицание Воскресения неизбежно порождает жажду небытия.

Профессор Чернышев В. М.

Верховенский — бывший университетский профессор, роман с него начинается, им и кончается. У него есть прототип в реальной жизни. Это профессор истории московского университета — знаменитый Т.Н. Грановский (1813-1855), который в 40-е годы был одним из лидеров «западников». Это был либерал, который пользовался огромным авторитетом среди образованных слоев общества. В своих набросках к роману Достоевский писал, что «Грановский — портрет чистого и идеального западника со всеми красотами», а в «Дневнике писателя» (июль-август 1876) — что «Грановский был самый чистейший из тогдашних людей. Идеалист сороковых годов».

Однако между «романным» Грановским, то есть Степаном Верховенским, и Грановским реальным нет ничего общего. В губернском городе не существует никаких возможностей для осуществления мечтаний Верховенского, он предается своим прекрасным мечтаниям, он опьянен ими и самим собой. Ему удается прожить свою жизнь, находясь в плену своих оптимистических иллюзий. Он — приживал в доме деятельной и властной Варвары Ставрогиной, но в течение двадцати двух лет ему удается сохранять свое позерство. Он неизменно выступает в качестве человека, который тщится быть идеальным либералом, и никакого другого образа он не принимает. Он — чистой воды имитатор.

Грановский — прототип Степана Верховенского, но Достоевский лепит образ человека насквозь фальшивого, он деформирует прототип до безобразности. Он обладал такой способностью (она видна и в «Скверном анекдоте», и в «Крокодиле») — извратить реальность до абсурда. В этом отношении Достоевский обходился со своими «положительными» прототипами безжалостно.

Живописуя Степана Верховенского в качестве жалкого подражателя, Достоевский высмеивает российских интеллектуалов, которые безоглядно преклоняются перед Западом. Степан Верховенский разговаривает на чудовищной смеси русского и французского. Достоевский хочет показать, что интеллектуалы-западники 40-х годов — вовсе и не русские, они оторваны от родной почвы, одного русского языка им недостаточно.

Он хочет также сказать, что эти западники-идеалисты породили новое поколение 60-70-х годов — отрицателей традиций, нигилистов. Почти все представители этого молодого поколения были воспитаны, согласно роману, мечтателями и идеалистами, имитаторами, принадлежавшими к поколению 40-х годов. И они не могли узнать у своего «учителя» Степана Верховенского, что это значит — быть взрослым и ответственным человеком. Сам он совершенно не принимал во внимание, что перед ним находятся дети, и, не делая никакой скидки на возраст, отравлял их своими мечтаниями. В этом отношении сам он — ребенок. Чистые и неиспорченные дети боготворили этого «поэтического» человека, они хотели быть рядом с ним, они хотели мечтать вместе с ним, они искали у него тепла, им хотелось плакать и радоваться вместе с ним. Подобные Степану Верховенскому интеллектуалы были наивны и совестливы, но, сами того не подозревая, они уродовали души детей своими прекрасными мечтаниями. Воспитанники Верховенского зачарованно внимали его речам и становились их пленниками. Фантазии служили скрепой для двух поколений.

Достоевский считал, что преклонение российских образованных людей перед западной культурой уродует детские души, что оно не способно воспитать укорененность в российской жизни. Это — «поколенческая» критика, имеющая в виду и самого себя. Иными словами, Достоевский говорит нам, что добрый мечтатель Степан Верховенский привел в движение чистые и неокрепшие детские души, обладатели которых прекратились, в конце концов, в «бесов».

В январе 1894-го молодой Иван Бунин (который тщился в то время быть правоверным толстовцем) посетил в Хамовниках автора «Анны Карениной». Бунин так передает речь своего собеседника:

«Хотите жить простой, трудовой жизнью? Это хорошо, только не насилуйте себя, не делайте мундира из нее, во всякой жизни можно быть хорошим человеком...»[i] [Толстой 1978, 234].

Что-то очень знакомое слышится в этих словах.

В февральском выпуске «Дневника писателя» за 1877 год, касаясь только что вышедшей «Анны Карениной» (конкретно разговора Стивы и Левина на охоте - «о раздаче имения»), Достоевский пишет: «Да в сущности и не надо даже раздавать непременно имения, - ибо всякая непременность тут, в деле любви, похожа будет на мундир , на рубрику, на букву... Надо делать только то, что велит сердце: велит отдать имение - отдайте, велит идти работать на всех - идите, но и тут не делайте так, как иные мечтатели, которые прямо берутся за тачку: "Дескать, я не барин, я хочу работать как мужик". Тачка опять-таки мундир » [Достоевский 1972-1990, 25, 61].


Впрочем, если он и забыл статью Достоевского, ему поспешат об этом напомнить.

В октябрьские дни 1910 года жена В.Г. Черткова пересылает Толстому письмо его бывшего секретаря Н.Н. Гусева. Гусев замечает, что в последние годы о Достоевском очень много писалось в литературе и он «выставлялся величайшим и совершеннейшим учителем веры». Поэтому ему, Гусеву, «после романов, было очень интересно познакомиться с теми писаниями Достоевского, где он говорит от себя лично». Он «много ждал» от «Дневника писателя», но увы, «понес жестокое разочарование. Везде Достоевский выставляет себя приверженцем народной веры; и во имя этой-то народной веры, которую он, смею думать, не знал <...> он проповедывал самые жестокие вещи, как войну и каторгу». Далее Гусев поминает слова Достоевского об «Анне Карениной», «в последней части которой Лев Николаевич тогда еще выразил свое отрицание войны и насилия вообще». Из «Дневника писателя» Гусев неожиданно для себя узнает, «что Достоевский был горячим поборником противления злу насилием, утверждал, что пролитая кровь не всегда зло, а бывает и благом...» [Толстой 1928-1958, 58, 554-555]. И Гусев приводит «самое ужасное место из этой ужасной статьи» - фантастическую сцену, которую домыслил Достоевский, толкуя о «Карениной»:

«Представим себе <...> стоит Левин уже на месте, там (то есть в Болгарии, где турками была учинена резня мирного населения. - И.В. ), с ружьем и со штыком («зачем он этакую пакость возьмет?» - добавляет «от себя» Гусев), а в двух шагах от него турок сладострастно приготовляется выколоть иголкой глаза ребенку, который уже у него в руках... Что бы он сделал? - Нет, как можно убить! Нет, нельзя убить турку! - Нет, уж пусть он лучше выколет глазки ребенку и замучает его, а я уйду к Кити».

Гусев сообщает, что он «пришел в ужас», прочтя у того, кого считают теперь своим духовным вождем многие русские интеллигенты, следующие строки: «Как же быть? дать лучше прокалывать глаза, чтоб только не убить как-нибудь турку? Но ведь это извращение понятий, это тупейшее и грубейшее сантиментальничание, это исступленная прямолинейность, это самое полное извращение природы». Не устраивает Гусева и практический вывод, который делает автор «Дневника»: «Но выкалывать глаза младенцам нельзя допускать, а для того, чтобы пресечь навсегда злодейство, надо освободить угнетенных накрепко, а у тиранов вырвать оружие раз навсегда» [Достоевский 1972-1990, 25, 220-222] .

Прочитав письмо Гусева, Толстой 23 октября пишет Чертковой: «Случилось странное совпадение. Я, - все забывши, - хотел вспомнить забытого Достоевско<го> и взял читать Брать<ев> Карамаз<овых> (мне сказали, ч<то> это очень хорошо). Начал читать и не могу побороть отвращение к антихудожественности, легкомыслию, кривлянию и неподобающему отношению к важным предметам. И вот Н.Н. пишет то, что мне все объясняет» [Толстой 1928-1958, 89, 229] .

Это - почти дословно! - совпадает со словами другого Николая Николаевича - Страхова, который в 1883 году писал Толстому - о своей работе над биографией Достоевского - «я боролся с подымавшимся во мне отвращением...» [Толстой, Страхов 2003, 652].

«Не то, не то!..» - хватался за голову и «отчаянным голосом» повторял Достоевский, читая за несколько дней до смерти письмо Толстого к графине А.А. Толстой, где ее корреспондент излагал свою новую веру [Толстой, Толстая 1911, 26]. «Не то, не то!» - мог бы воскликнуть (да практически и восклицает) Толстой, уходя из Ясной Поляны (а точнее, из жизни) и читая «на посошок» закатный роман Достоевского.

А между тем, если речь заходит о главном, Достоевский и Толстой обнаруживают удивительное сходство.

29 мая 1881 года Толстой записывает в дневнике: «Разговор с Фетом и женой. Христианское учение неисполнимо. - Так оно глупости? Нет, но неисполнимо. - Да вы пробовали ли исполнять? - Нет, но неисполнимо» [Толстой 1928-1958, 49, 42].

То есть для Толстого христианство есть не отвлеченная теория, а своего рода «руководство к действию»: оно должно быть применимо ко всем без исключения явлениям действительной жизни. (Он-то как раз и «пробует исполнять».) Но не тем же, по мнению Достоевского, должен руководствоваться человек, причем не только в своем бытовом поведении, но, так сказать, на мировом поприще? Христианское сознание должно быть внесено во все сферы существования: только так будет исполнен Завет.

«Нет, - пишет автор «Дневника писателя» (в том же февральском выпуске за 1877 год, где речь идет о Толстом), - надо, чтоб и в политических организмах была признаваема та же правда, та самая Христова правда, как и для каждого верующего. Хоть где-нибудь да должна же сохраняться эта правда, хоть какая-нибудь из наций да должна же светить. Иначе что же будет: все затемнится, замешается и потонет в цинизме» [Достоевский 1972-1990, 25, 51].

Евангельским заповедям надлежит стать «конституцией» посюстороннего мира: в противном случаем мир этот обречен. Так неожиданно сходятся художественные миры Достоевского и Толстого.

Между тем в художественном опыте своего старшего современника Толстой мог бы обнаружить еще более неожиданные сюжеты. Рассуждая о свойствах русского национального характера, автор «Карамазовых» сам того не ведая указывает на некоторые коренные особенности личности «неистового Льва».

Алеша Карамазов сообщает Коле Красоткину мнение «одного заграничного немца, жившего в России»: «Покажите <...> русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною». «Никаких знаний и беззаветное самомнение - вот что хотел сказать немец про русского школьника», - комментирует Алеша [Достоевский 1972-1990, 14, 502].

Разумеется, автор «Исследования догматического богословия» далеко не школьник. Прежде чем приступить к «исправлению карты» (будь то всемирная история, религия, Шекспир и т.д.), он старается самым тщательным образом изучить предмет. Но характерен порыв. «Пересмотр мироздания» совершается без священного трепета и поклонения авторитетам; на «карту» взирают чистым, ничем не затуманенным взглядом. Недаром приведенный сюжет вызывает у юного собеседника Алеши полный восторг: «Браво, немец! <...> Самомнение - это пусть, это от молодости, это исправится <...> но зато и независимый дух, с самого чуть не детства, зато смелость мысли и убеждения <...> Но все-таки немец хорошо сказал! Браво, немец!»

«Браво, немец!» - могли бы воскликнуть и мы, отнеся его наблюдение уже не к гипотетическому русскому школьнику, а к самому Льву Николаевичу Толстому. «Исправление карты» - сугубо российская черта, в чем, кстати, убеждает нас социальная практика XX века.

Да и в своем религиозном бунтарстве Толстому есть на что опереться.

В «Дневнике писателя» 1873 года Достоевский приводит рассказ некоего исповедника-старца - о приползшем к нему на коленях деревенском парне: тот, по его собственному признанию, совершил величайший грех - по наущению дружка задержал во рту причастие, вынес его из храма и, положив в огороде на жердь, стал прицеливаться из ружья. Но как только он собрался выстрелить, ему явился на кресте Распятый, и он «упал с ружьем в бесчувствии».

Достоевский говорит, что упомянутые кощуны (подстрекатель и исполнитель) представляют собой «два народные типа, в высшей степени изображающие нам весь русский народ в его целом». В чем же заключается эта столь поразившая автора национальная черта? «Это прежде всего забвение всякой мерки во всем <...> потребность хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойти до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и - в частных случаях, но весьма нередких - броситься в нее как ошалелому вниз головой» [Достоевский 1972-1990, 21, 33-35].

Толстой ни в коей мере не признает себя осквернителем святынь. Он никогда не «приползет» к старцу с сокрушением и раскаянием. (Хотя после ухода, уже в Оптиной, будет нарезать круги вокруг кельи старца Иосифа - в надежде на встречу). Он «бросается в бездну» с полным сознанием собственной правоты, с упованием, что это и есть достойный каждого думающего человека исход. Он, говорит Достоевский (не о Толстом, разумеется, а о своем «деревенском Мефистофеле»), «придумывает неслыханную дерзость, небывалую и немыслимую, и в ее выборе выразилось целое мировоззрение народное» [Достоевский 1972-1990, 21, 37].

Итак, «неслыханная дерзость» - это тоже русское ментальное свойство. Но если «внизу» оно выступает как дикое озорство, искушение и преднамеренное, грозящее вечной гибелью кощунство, то «вверху» (у Толстого) - это осознанное религиозное вольномыслие (своего рода проявление свободы совести), которое служит орудием для достижения истины. Исходный импульс этих порывов различен; тем более несравнимы нравственные мотивировки. Однако ж и там, и здесь привычная картина звездного неба ставится под вопрос.

Но посмертная перекличка Достоевского и Толстого этим не ограничивается. Первый критик толстовства как бы прозревает то, о чем насельник Ясной Поляны еще не догадывается.

В романе «Бесы» «огорченный литератор» - интеллектуал Степан Трофимович Верховенский покидает дом генеральши Варвары Петровны Ставрогиной, с которой у него были высокие , то есть исключительно духовные отношения и где он благоденствовал двадцать лет в неге и относительном покое. Для него этот отчаянный шаг - разрыв с налаженным и комфортным существованием, момент истины, переход к иной, исполненной смысла жизни.

При этом Степан Трофимович - фигура трагикомическая.

Справедливо подмечено, что художественная ситуация, воспроизведенная в романе «Бесы» в 1872 году, в чем-то предвосхищает (в пародийном, гротескном, иронически-сниженном виде) те драматические события, свидетелями которых мир стал в году 1910-м.

«Последнее странствование Степана Трофимовича» - так называется в «Бесах» глава, повествующая об уходе Верховенского-старшего.

«...Он, - говорится в романе о Степане Трофимовиче, - и при самом ясном сознании всех ужасов, его ожидающих, все-таки бы вышел на большую дорогу и пошел по ней! Тут было нечто гордое и его восхищавшее, несмотря ни на что. О, он бы мог принять роскошные условия Варвары Петровны и остаться при ее милостях "comme un простой приживальщик"! Но он не принял милости и не остался. И вот он сам оставляет ее и подымает "знамя великой идеи" и идет умереть за него на большой дороге! Именно так должен он был ощущать это; именно так должен был представляться ему его поступок» [Достоевский 1972-1990, 10, 480].

Конечно, подобные сближения носят сугубо формальный характер: между «последними странствованиями» Льва Николаевича Толстого и Степана Трофимовича Верховенского - дистанция огромного размера. Тем удивительнее перекличка, казалось бы, мелких и случайных деталей, «аксессуаров», положений, сюжетных ходов: в контексте «идейного ухода» все это обретает символический смысл. Так, Степан Трофимович, стремясь опроститься, захватывает в свое аскетическое пилигримство такую необходимую для этого вещь, как зонтик. Толстой, огорчившись, что забыл в Ясной Поляне щеточку для ногтей (разрыв с прошлым не обязательно предполагает смену гигиенических привычек), просит наряду с так же забытым вторым томом «Братьев Карамазовых» выслать ему этот предмет. Степан Трофимович «уходит в мир» с сорока рублями в кармане; сумма, захваченная Толстым (50 рублей), ненамного больше.

Но главное состоит в том, что оба беглеца панически боятся погони - преследования их теми женщинами, которых они оставили. Толстой, заметая следы, меняет поезда и даже приобретает билет, лишь уже находясь в вагоне. Степан Трофимович «побоялся брать лошадей, потому что Варвара Петровна могла проведать и задержать его силой, что наверно и исполнила бы, а он, наверно, бы подчинился и - прощай тогда великая идея навеки». В конце концов преследователи настигают преследуемых - с той, правда, разницей, что генеральша Ставрогина ухаживает за больным Степаном Трофимовичем и закрывает ему глаза, а графиня Софья Андреевна будет допущена, только когда начнется агония.

И еще. «О, простим, простим, прежде всего простим всем и всегда, - восклицает пустившийся в бега Степан Трофимович. - Будем надеяться, что и нам простят. Да, потому что все и каждый один пред другим виноваты. Все виноваты!..» [Достоевский 1972-1990, 10, 491] Толстой перед уходом собирается писать «Нет в мире виноватых» [Гольденвейзер 2002, 580].

В отличие от Толстого Степан Трофимович - старый безбожник. Он встречает женщину-книгоношу, которая предлагает ему Евангелие. «С величайшем удовольствием, - отвечает Верховенский-старший. - Je n"ai rien contre l"Evangile, et...» . Ему читают вслух Нагорную проповедь, и он вполне удовлетворен ее содержанием («Неужто вы думаете, что этого не довольно!»). Да и сам он готов с охотой продавать эти «красивые книжки». «Народ религиозен, c"est admis , но он еще не знает Евангелия. Я ему изложу его... В изложении устном можно исправить ошибки этой замечательной книги...» [Достоевский 1972-1990, 10, 486-497].

Такую задачу вскоре задаст себе и Толстой: именно он будет стараться - причем письменно и подробно - «исправить ошибки этой замечательной книги». И даже после ухода, останься он жив, он вряд ли отказался бы от устного проповедничества, более доступного для народного разумения. («Я буду полезен и на большой дороге», - говорит Степан Трофимович.)

Когда-то автор «Села Степанчикова» усмешливо изобразил некоторые черты Гоголя в образе приживальщика-деспота Фомы Опискина. Это была довольно жесткая ретроспективная пародия. Завершая «Бесов», он не мог предположить, что сама жизнь через много лет глумливо воспользуется его романным сюжетом и что трагикомедия, порожденная его фантазией, обратится в великую мировую драму - тоже не без комического оттенка.

Очевидно, прав В. Розанов, утверждавший, что «к гробу Толстого сбежались все Добчинские со всей России, и, кроме Добчинских, никого там и не было, они теснотою толпы никого еще туда и не пропустили. Так что "похороны Толстого" в то же время вышли "выставкою Добчинских"...» (цит. по: [Розанов 2004, 56]).

Увы, это так. И тем не менее кончины Достоевского и Толстого суть ключевые моменты русской истории. Можно даже сказать, что и тот, и другой в известном смысле завершили ее - причем с противоположными знаками.

Достоевский умер вскоре после Пушкинского праздника в Москве (который оказался не чем иным, как «предпарламентом», соединившим едва ли не весь спектр наличных общественных сил). В обстановке напряженных конституционных надежд с первой национальной трибуны прозвучал глухой голос Достоевского: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве...» Призыв был обращен не только к террористическому подполью, но и к «террористической» власти, которая мнилась тоже своего рода «гордым человеком».

Беспрецедентные по размаху проводы автора «Дневника писателя» - когда все политические силы, от консерваторов до радикалов, склонили свои знамена, - были внятным сигналом, посылаемым обществом «снизу вверх»: возможен исторический компромисс. Смерть Достоевского как бы материализовала эту общественную иллюзию, открыв перспективу мирного выхода из глубочайшего национального кризиса, из кровавой неразберихи рубежа 1870 - 1880-х (см.: [Волгин 1986]).

Цареубийство 1 марта 1881 года, совершившееся через месяц после кончины Достоевского, перечеркнуло эти надежды.

С другой стороны, ошеломляющая смерть Л.Н. Толстого в ноябре 1910 года, на глазах всего мира, и последовавшие затем бесцерковные, подчеркнуто оппозиционные похороны знаменовали собой распад традиционной формулы «поэт и царь» (замененной на другую, бескомпромиссную: «поэт или царь»), окончательный разрыв общества и власти. По своему историческому и философскому содержанию уход Толстого прямо противоположен «событию смерти» 1881 года: он стал предвестьем грядущей национальной катастрофы.

Но и в том, и в другом событии был заключен общий - глубокий - смысл. Похороны Достоевского и Толстого стали первыми попытками самоорганизации гражданского общества , которое во втором случае отлучило от себя и государство, и Церковь.

Литература

Волгин 1986 - Волгин И.Л. Последний год Достоевского: исторические записки. М., 1986.

Гольденвейзер 2002 - Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого: Воспоминания. М., 2002.

Достоевский 1972-1990 - Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. в 30 т. Л., 1972-1990.

Маковицкий 1979 - Литературное наследство. Т. 90. «Яснополянские записки» Д.П. Маковицкого. М., 1979. Кн. 3.

Розанов 2004 - Розанов В.В. Миниатюры. М., 2004.

Толстой 1928-1958 - Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. в 90 т. М., 1928-1958.

Толстой 1978 - Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников. М., 1978. Т. 2.

Толстой 2010 - Толстой Л.Н. Последний дневник. Дневники, записные книжки 1910 г. М., 2010.

Толстой, Страхов 2003 - Л.Н. Толстой - Н.Н. Страхов. Полное собрание переписки. Т. 2. Оттава, 2003.

Толстой, Толстая 1911 - Толстовский музей. Т. 1. Переписка Л.Н. Толстого с гр. А.А. Толстой. 1857-1903. СПб., 1911.

Примечания


Впервые эти соображения были изложены в нашем докладе «Гоголь и Достоевский», прочитанном на Gogol Festival в Париже 2 апреля 2009 г.

6 июня 1910 года гостивший в Ясной Поляне пианист Гольденвейзер записал следующие слова Толстого: «Я нынче опять получил длиннейшее и очень умное (кажется, английское) письмо, и опять там тот же ребенок, которого убивают на моих глазах. Я всегда говорю: я прожил 82 года и отроду не видал этого ребенка, о котором мне все говорят <...> Да, наконец, кто мешает при виде такого ребенка защитить его своим телом?..» [Гольденвейзер 2002, 315]. Имеется ли здесь в виду какой-то собирательный, «общий» ребенок - или все-таки это «ребенок Достоевского»?

Интересно сравнить это письмо Толстого с записью его доктора Душана Маковицкого от 21 сентября 1908 г.: «Я сегодня продолжал читать второй том биографии Л. Н-ча Бирюкова. Сильно подействовала критика Достоевским "Анны Карениной". Я говорил об ней Л.Н., он пожелал прочесть и сказал: "Достоевский - великий человек"» [Маковицкий 1979, 206]. То есть, по-видимому, в 1910 году указанная критика не являлась уже новостью для Толстого. Удивительно, что в момент появления «Дневника» со статьей об «Анне Карениной» этот, несомненно, важный для него и его корреспондентов текст не нашел отражения в переписке Толстого (например, со Страховым). Как это нередко случалось с Толстым, его реакция могла зависеть от настроения, от минуты.

Как (франц.) .

Я ничего не имею против Евангелия, и... (франц.).

Это установлено (франц.).

Верховенский Петр Степанович — один из главных героев романа. Прототип — революционер С. Г. Нечаев (1847—1882), глава организации «Народная расправа». Соотносим с тургеневским Базаровым, образ которого пародийно снижен Достоевским. Сын Степана Трофимовича Верховенского.

Лет двадцати семи, немного выше среднего роста, с жидкими белокурыми, довольно длинными волосами и с клочковатыми, едва обозначающимися усами и бородкой. Лицо его никому не нравится, у него вид выздоравливающего, хотя он здоров и силен. Он кажется сутулым, хотя вовсе и не сутул. Одет чисто и по моде. Движется и говорит торопливо. Лжет, ничуть не смущаясь, и тут же признается, если его ловят. В образе есть что-то быстрое и ускользающее, хотя мысли и выговор Петра Верховенского отчетливы. Воспитывался у теток (на иждивении Варвары Петровны Ставрогиной), с отцом почти не виделся. В детстве был нервным, чувствительным и боязливым; ложась спать, клал земные поклоны и крестил подушку, чтобы ночью не умереть. Готовился поступить в университет в Петербурге.

По взглядам близок Кириллову: если нет Бога, то человеку принадлежит страшная свобода. Однако в отличие от него Петр Верховенский циник и прагматик. «Все позволено» превращается у него в право на ложь, преступление и разрушение. Изображен как фигура карикатурно-зловещая. Он шут, сплетник, клеветник, предатель. Любит интригу и хаос, чувствуя себя в них как рыба в воде. В России организует тайные общества, распространяет прокламации, сеет смуту и готовит восстание. Именно он подстраивает убийство Лебядкиных, организовывает убийство Шатова и сам стреляет в него.

С образом Петра Верховенского связана тема конфликта поколений: он злобно глумится над отцом, доводит до помешательства губернатора фон Лембке. Однако Петр — фигура отнюдь не одноплановая. Несмотря на маску интригана и шута, у него есть своя тайна, своя идея. Как говорит про него Ставрогин, «...Верховенский — энтузиаст... Есть такая точка, где он перестает быть шутом и обращается в... полупомешанного». С вдохновением делится он со Ставрогиным своими безумными замыслами пустить смуту. «Раскачка такая пойдет, какой мир еще не видал... Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам...» Тогда-то и понадобится ему Ставрогин, Иван-царевич. Петр Верховенский объясняется ему в любви: он давно его «выдумал», покоренный его красотой и аристократизмом. Он на все готов для своего «идола», несмотря на ставрогинские отчужденность и презрение: устранить Лебядкина и его сестру, привезти Лизу Тушину... Ставрогин называет Верховенского политическим честолюбцем, а тот с готовностью откликается: «Мошенник, мошенник». В нем есть безумие и смелость фанатика, находящего красоту в разрушении и беспорядке. Однако даже при всем своем таланте интригана Петр Степанович не может без предводителя, без вождя. Он способен быть только на вторых ролях, быть тенью кого-то более сильного. Он всего лишь мелкий бес вроде того, что видит в своих галлюцинациях Ставрогин.

Верховенский Степан Трофимович — один из главных героев романа. Работая над образом, Достоевский имел перед глазами фигуру либерального историка-западника, друга А. И. Герцена и В. Г. Белинского, Т. Н. Грановского (1813—1855). Историей жизни Степана Трофимовича начинается и заканчивается действие романа «Бесы». Ему пятьдесят три года. Длинные, до плеч, темно-русые, только начавшие седеть волосы. Высокий, сухощавый. «...Походил как бы на патриарха или, вернее, на портрет поэта Кукольника...» Речь его густо пересыпана французскими фразами, каламбурами.

Идеалист 1840-х гг., Степан Верховенский защитил диссертацию по истории немецкого городка Ганау, написал исследование о «причинах необычайного нравственного благородства каких-то рыцарей» и поэму, представляющую собой аллегорию вроде второй части «Фауста». Она была опубликована за границей, что послужило причиной для испуга и тайной гордости героя. Страдает несколько преувеличенным представлением о собственном значении, полагая, что власти им чрезвычайно интересуются. Трусоват и всякий раз при разного рода политических событиях и переменах торопливо шлет в Петербург оправдательные письма. Безбожником себя не считает, подчеркивая, что его вера не христианская, а скорее философская.

Дважды был женат. От первого брака имеет сына Петра. Живет на пенсион, получаемый от старого друга и покровительницы Варвары Петровны Ставрогиной, с которой его связывают почти двадцатилетние любовно-платонические отношения. Был воспитателем центральных героев — Ставрогина, Шатова, Лизы Тушиной. Вокруг него собирается городская либеральная молодежь, к которой принадлежит и хроникер-рассказчик, его «конфидент». Большое внимание Степан Верховенский уделяет своему образу, хороший актер, до страсти любит свою «гражданскую роль», представляя себя ссыльным и гонимым и как бы воплощая «укоризну» отчизне. Переживает, что совсем забыт и никому не нужен. В описываемое время несколько сдал, обрюзг, играет в карты и балуется шампанским, то и дело впадая в «гражданскую скорбь», т. е. в хандру. Степан Трофимович изображен Достоевским тепло, но и с довольно едкой иронией, переходящей временами в сарказм и пародию. В романе показана его душевная драма. Варвара Петровна решает женить его на своей воспитаннице Даше Шатовой, но, заметив слишком явную готовность своего друга и ознакомившись с его письмами сыну, где он жалуется, что его женят «на чужих грехах», объявляет о разрыве почти двадцатилетних отношений. Углублению драмы содействует и издевательство над ним Петра Степановича, перед которым он чувствует себя виноватым, поскольку всего лишь два раза в жизни видел сына, а также освистанная речь на празднике, в которой Степан Верховенский гордо и непримиримо отстаивает идею вечной красоты.

Мечтатель и романтик, которому доверены многие заветные мысли самого автора, в реальной жизни он часто бесплодный фразер и обыкновенный приживальщик. Степан Трофимович восторженно проповедует счастье всего человечества и проигрывает в карты своего крепостного Федьку, который затем становится убийцей. После приезда сына Петра, в отношениях с которым выражается конфликт поколений, он сталкивается с нигилистами, читает «Что делать?» Н. Г. Чернышевского и выступает на празднике с обличительной речью. Он заявляет, что «...Шекспир и Рафаэль — выше освобождения крестьян, выше народности, выше социализма...» и т. д. Он вдохновенно утверждает, что человечеству прожить «...без хлеба можно, без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете! Вся тайна тут, вся история тут!». Осмеянный, он проклинает нигилистов, хотя, по мысли Достоевского, именно идеалисты 1840-х гг. явились духовными отцами нигилистов 1860-х. Оскорбленный и всеми покинутый, Степан Верховенский уходит из дома, чтобы умереть в чужой крестьянской избе на руках все той же отправившейся на его поиски Варвары Петровны. Перед смертью случайная попутчица по его просьбе читает ему Евангелие, и он сравнивает одержимого, из которого Христос изгнал бесов, вошедших затем в стадо свиней, с Россией. Эти стихи гл. 8 Евангелия от Луки — один из эпиграфов к роману.

 
Статьи по теме:
Ликёр Шеридан (Sheridans) Приготовить ликер шеридан
Ликер "Шериданс" известен во всем мире с 1994 года. Элитный алкоголь в оригинальной двойной бутылке произвел настоящий фурор. Двухцветный продукт, один из которых состоит из сливочного виски, а второй из кофейного, никого не оставляет равнодушным. Ликер S
Значение птицы при гадании
Петух в гадании на воске в большинстве случаев является благоприятным символом. Он свидетельствует о благополучии человека, который гадает, о гармонии и взаимопонимании в его семье и о доверительных взаимоотношениях со своей второй половинкой. Петух также
Рыба, тушенная в майонезе
Очень люблю жареную рыбку. Но хоть и получаю удовольствие от ее вкуса, все-таки есть ее только в жареном виде, как-то поднадоело. У меня возник естественный вопрос: "Как же еще можно приготовить рыбу?".В кулинарном искусстве я не сильна, поэтому за совета
Программа переселения из ветхого и аварийного жилья
Здравствуйте. Моя мама была зарегистрирована по адресу собственника жилья (сына и там зарегистрирован её внук). Они признаны разными семьями. Своего жилья она не имеет, признана малоимущей, имеет право как инвалид на дополнительную жилую площадь и...