Произведения Шолохова. Список знаменитых книг. Шолохов михаил александрович

Творчество известного донского писателя Михаила Шолохова началось с написания им небольших рассказов, которые отражали все то, что писатель увидел или пережил сам. Его первыми сборниками стали «Лазоревая степь» и «Донские рассказы». В этих рассказах Шолохов рисует все то, что было в его эпоху, когда происходили трагические и страшные события послереволюционного периода: человек не мог найти себя, было много смертей и насилия.

История создания сборника

«Донские рассказы» Шолохов (краткое содержание по главам будет изложено в этой статье) начал писать в 1923 году. Тогда он был еще молодым и неопытным писателем. Известно, что первоначально все рассказы выходили по отдельности, и лишь только в 1926 году они вышли отдельной книгой.

Шолохов переиздал свой сборник в 1931 году. За это время изменилось в нём количество рассказов: первоначально их было девятнадцать, а во втором издании уже насчитывалось двадцать семь. После этого в течение двадцати пяти лет книгу больше не печатали.

Структура сборника

Сборник «Донские рассказы» Шолохова (краткое содержание будет представлено далее) состоит из девятнадцати произведений. Начинается этот сборник рассказом «Родинка», который является эпиграфом ко всему произведению. Вторым по счёту автор поместил свое произведение «Пастух», где показывает, как может быть беспомощен человек. Мир коров, пораженный чумой. Пастух и те, кто приезжает, чтобы помочь, остановить эпидемию не в силах.

Третий рассказ - «Продкомиссар», который обычно читатели чаще всего выбирают для прочтения. Последующие произведения обычно известны читателям: «Шибалково семя», «Алешкино сердце», «Бахчевник», «Путь - дороженька», «Нахаленок» и другие. В рассказе «Коловерть» автор показывает, как сложно и трудно складывается судьба крестьянская.

В сборник «Донские рассказы» Шолохова (краткое содержание по главам и частям будет представлено далее), вошли и такие произведения: «Семейный человек», «Председатель Реввоенсовета республики», «Кривая стежка», «Обида», «Смертный враг», «Жеребенок», «Галоши», «Червоточина» и «Лазоревая степь». Последним в этом шолоховском цикле стал рассказ «Батраки». В нем рассказывается о судьбе Федора, который сначала был в батраках, а затем решил уйти от хозяина.

Тема и идея сборника

Основной и, наверное, единственной темой всего сборника «Донские рассказы» Шолохова, краткое содержание которого будет представлено в данной статье, является описание жизни донских казаков. До Михаила Александровича в классической литературе уже были писатели, которые старались представить жизнь и быт донских казаков. Но у Шолохова это получилось правдиво и честно, потому что он сам вырос и жил среди них. Поэтому ему не надо было изучать их быт, он знал его прекрасно.

В каждом своем сюжете сборника автор пытается показать основную идею: нет ничего важнее, чем воспитание молодого поколения на традициях старшего. Стоит только разрушить старый мир кровью и смертью, потом будет трудно подняться и отмыться от этого.

Характеристики героев «Донских рассказов»

Герои сборника «Донских рассказов» Шолохова, краткое содержание которого будет интересно и школьникам, и взрослым, - чаще всего люди, которые действительно существовали. Эти реальные персонажи, о которых писал Михаил Александрович, жили в хуторе Каргине недалеко от станицы Вешенской Ростовской области. Но, несомненно, автор использует и художественный вымысел, и средства выразительности, чтобы создать более полное ощущение у читателя от той истории, которую он рассказывает.

Шолоховским героям приходится пройти испытания смертью, кровью и голодом, поэтому чаще всего это сильные личности. В рассказах Шолохова всех казаков можно разделить на два типа. Первый - это старшее поколение, которое полностью погружено в традиции. Они думают о семейном благополучии. Таких казаков в рассказах Шолохова большинство. Второй, показанный Михаил Шолоховым в «Донских рассказах», краткое содержание которых есть в этой статье, представлен молодыми и активными казаками. Они стараются разрушить тот уклад, который складывался годами.

М.А. Шолохов «Донские рассказы»: краткое содержание главы «Алешкино сердце»

Главный герой рассказа - небольшой мальчик, которому едва исполнилось четырнадцать лет. Но по своему физическому развитию он слаб и совсем не выглядит на свой возраст. И все это потому, что его семья уже давно голодает. От недоедания у него умерли близкие родственники: мать и сестра. Алексей старается бороться за жизнь, но дается ему это сложно, так как его сестру просто убили из-за похлебки. Алексей видел, как люди перестают быть человечными и гуманными, и это его страшит.

Чудовищна история гибели сестры Алеши. Полька была настолько голодна, что решилась залезть в чужой дом, чтобы найти хоть какую-то пищу. Макарчиха, хозяйка хаты, не стала терпеть воришку и, размахнувшись, ударила утюгом по голове. Из-за этого Полька умерла. А ведь эта женщина когда-то купила дом у этих детей всего лишь за кружку молока и несколько пригоршней муки.

После смерти сестры Лешка голодал уже пять месяцев. Но он все-таки еще пытался выдержать испытание и выжить. Ему некуда было идти: дом был продан, и мальчик страдал от холода. Тогда он пошел в наемные работники, но ничего и тут не получал, кроме побоев. Умер Лешка, спасая ребенка, которым хотели прикрыться бандиты.

Главным героем данного сюжета в сборнике Шолохова «Донские рассказы» (содержание по главам представлено в статье) является Минька, которому уже исполнилось восемь лет. Он живет со своей мамой и дедом. Все вокруг за его непоседливый и неугомонный характер зовут его не по имени, а Нахаленком. Есть еще один смысл в прозвище: все жители хутора знают, что родился он без отца, и что его мать никогда не была в браке.

Вскоре приходит с войны и отец мальчика. Фома до войны был местным пастухом. Очень быстро отец и сын сближаются. Вскоре Фома становится колхозным председателем. В их селе появляются люди из продотряда, которые требуют отдать пшеницу. Минькин дед добровольно отдал зерно, а вот поп-сосед не желал этого делать. Но Нахалёнок показал, где находится тайник. После этого случая поп затаил на него обиду, а все деревенские ребятишки перестали с ним общаться.

Шолохов «Донские рассказы»: краткое содержание главы «Семейный человек»

Главный герой рассказа - Микишара. Он рано женился, и жена подарила ему девятерых сыновей, но сама вскоре, заболев горячкой, умерла. Когда установилась советская власть, то два старших сына ушли воевать. А когда и Микишару заставили отправиться на фронт, то он среди пленных нашел сына Данилу. И первый ударил его. А от второго тумака вахмистра тот умер. За смерть сына Микишару повысили в звании.

Весной привезли и пленного Ивана. Казаки его долго избивали, а потом отцу приказали доставить сына в штаб. По дороге сын просил о побеге. Сначала Микишара его отпустил, но когда молодой человек побежал, отец выстрелил ему в спину и убил.

Основное содержание рассказа «Чужая кровь»

Пожилая пара однажды подобрала солдата, который был тяжело ранен. У них в семье перед этим случилась трагедия - погиб сын. Поэтому, выхаживая раненого, они привязались к нему, словно это был их сын. Но когда солдат выздоровел и немного окреп, несмотря на привязанность, он все равно вернулся в город. Дед Гавриил долго переживал, но все-таки Петр оказался чужим.

Затем товарищ присылает молодому человеку письмо с Урала, где некогда жил и сам Петр. Он предлагает тому приехать, чтобы вместе восстанавливать предприятие, где когда-то раньше они вместе работали. Финальная сцена расставания трагична. Старик просит молодого человека сказать старухе, что он вернется. Но после отъезда Петра дорога, по которой тот уехал, просто обвалилась. И это символично. Автор пытался показать читателю, что больше никогда раненый солдат не вернется в их хутор.

Анализ рассказов

«Донские рассказы» Шолохова, краткое содержание которых можно найти в этой статье, вполне реалистичны. В них автор старается рассказать о войне, но делает это правдиво. Нет никакой романтики в том, что происходит на Гражданской, и Шолохов об этом открыто заявляет. Но зато донской писатель видит красоту в другом, показывая, как красив казачий народ, его речь, жизнь и быт.

Михаил Александрович создавал свои рассказы для того, чтобы читатель смог задуматься о смысле жизни, о том, что несет война и о том, что каждый человек делает для того, чтобы она не повторилась. Поэтому эти шолоховские произведения актуальны и для современного общества.

Стоит прочитать их, так как Шолохов в «Донских рассказах», краткое содержание которых представлено в данной статье, демонстрирует главный и важный урок о том, что нельзя забывать историю, которая создавалась смертью и кровью. Автор постоянно напоминает читателю, что в любых ситуациях необходимо оставаться человеком.

Евгении Григорьевне Левицкой

члену КПСС с 1903 года

Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.

В эту недобрую пору бездорожья мне пришлось ехать в станицу Букановскую. И расстояние небольшое - всего лишь около шестидесяти километров, - но одолеть их оказалось не так-то просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. Пара сытых лошадей, в струну натягивая постромки, еле тащила тяжелую бричку. Колеса по самую ступицу проваливались в отсыревший, перемешанный со снегом и льдом песок, и через час на лошадиных боках и стегнах, под тонкими ремнями шлеек, уже показались белые пышные хлопья мыла, а в утреннем свежем воздухе остро и пьяняще запахло лошадиным потом и согретым деготьком щедро смазанной конской сбруи.

Там, где было особенно трудно лошадям, мы слезали с брички, шли пешком. Под сапогами хлюпал размокший снег, идти было тяжело, но по обочинам дороги все еще держался хрустально поблескивавший на солнце ледок, и там пробираться было еще труднее. Только часов через шесть покрыли расстояние в тридцать километров, подъехали к переправе через речку Еланку.

Небольшая, местами пересыхающая летом речушка против хутора Моховского в заболоченной, поросшей ольхами пойме разлилась на целый километр. Переправляться надо было на утлой плоскодонке, поднимавшей не больше трех человек. Мы отпустили лошадей. На той стороне в колхозном сарае нас ожидал старенький, видавший виды «виллис», оставленный там еще зимою. Вдвоем с шофером мы не без опасения сели в ветхую лодчонку. Товарищ с вещами остался на берегу. Едва отчалили, как из прогнившего днища в разных местах фонтанчиками забила вода. Подручными средствами конопатили ненадежную посудину и вычерпывали из нее воду, пока не доехали. Через час мы были на той стороне Еланки. Шофер пригнал из хутора машину, подошел к лодке и сказал, берясь за весло:

Если это проклятое корыто не развалится на воде, - часа через два приедем, раньше не ждите.

Хутор раскинулся далеко в стороне, и возле причала стояла такая тишина, какая бывает в безлюдных местах только глухою осенью и в самом начале весны. От воды тянуло сыростью, терпкой горечью гниющей ольхи, а с дальних прихоперских степей, тонувших в сиреневой дымке тумана, легкий ветерок нес извечно юный, еле уловимый аромат недавно освободившейся из-под снега земли.

Неподалеку, на прибрежном песке, лежал поваленный плетень. Я присел на него, хотел закурить, но, сунув руку в правый карман ватной стеганки, к великому огорчению, обнаружил, что пачка «Беломора» совершенно размокла. Во время переправы волна хлестнула через борт низко сидевшей лодки, по пояс окатила меня мутной водой. Тогда мне некогда было думать о папиросах, надо было, бросив весло, побыстрее вычерпывать воду, чтобы лодка не затонула, а теперь, горько досадуя на свою оплошность, я бережно извлек из кармана раскисшую пачку, присел на корточки и стал по одной раскладывать на плетне влажные, побуревшие папиросы.

Был полдень. Солнце светило горячо, как в мае. Я надеялся, что папиросы скоро высохнут. Солнце светило так горячо, что я уже пожалел о том, что надел в дорогу солдатские ватные штаны и стеганку. Это был первый после зимы по-настоящему теплый день. Хорошо было сидеть на плетне вот так, одному, целиком покорясь тишине и одиночеству, и, сняв с головы старую солдатскую ушанку, сушить на ветерке мокрые после тяжелой гребли волосы, бездумно следить за проплывающими в блеклой синеве белыми грудастыми облаками.

Вскоре я увидел, как из-за крайних дворов хутора вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту - лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый мужчина, подойдя вплотную, сказал приглушенным баском:

Здорово, браток!

Здравствуй. - Я пожал протянутую мне большую, черствую руку.

Мужчина наклонился к мальчику, сказал:

Поздоровайся с дядей, сынок. Он, видать, такой же шофер, как и твой папанька. Только мы с тобой на грузовой ездили, а он вот эту маленькую машину гоняет.

Глядя мне прямо в глаза светлыми, как небушко, глазами, чуть-чуть улыбаясь, мальчик смело протянул мне розовую холодную ручонку. Я легонько потряс ее, спросил:

Что же это у тебя, старик, рука такая холодная? На дворе теплынь, а ты замерзаешь?

С трогательной детской доверчивостью малыш прижался к моим коленям, удивленно приподнял белесые бровки.

Какой же я старик, дядя? Я вовсе мальчик, и я вовсе не замерзаю, а руки холодные - снежки катал потому что.

Сняв со спины тощий вещевой мешок, устало присаживаясь рядом со мною, отец сказал:

Беда мне с этим пассажиром! Через него и я подбился. Широко шагнешь - он уже на рысь переходит, вот и изволь к такому пехотинцу приноравливаться. Там, где мне надо раз шагнуть, - я три раза шагаю, так и идем с ним враздробь, как конь с черепахой. А тут ведь за ним глаз да глаз нужен. Чуть отвернешься, а он уже по лужине бредет или леденику отломит и сосет вместо конфеты. Нет, не мужчинское это дело с такими пассажирами путешествовать, да еще походным порядком. - Он помолчал немного, потом спросил: - А ты что же, браток, свое начальство ждешь?

Мне было неудобно разуверять его в том, что я не шофер, и я ответил:

Приходится ждать.

С той стороны подъедут?

Не знаешь, скоро ли подойдет лодка?

Часа через два.

Порядком. Ну что ж, пока отдохнем, спешить мне некуда. А я иду мимо, гляжу: свой брат-шофер загорает. Дай, думаю, зайду, перекурим вместе. Одному-то и курить и помирать тошно. А ты богато живешь, папироски куришь. Подмочил их, стало быть? Ну, брат, табак моченый, что конь леченый, никуда не годится. Давай-ка лучше моего крепачка закурим.

Он достал из кармана защитных летних штанов свернутый в трубку малиновый шелковый потертый кисет, развернул его, и я успел прочитать вышитую на уголке надпись: «Дорогому бойцу от ученицы 6-го класса Лебедянской средней школы».

Мы закурили крепчайшего самосада и долго молчали. Я хотел было спросить, куда он идет с ребенком, какая нужда его гонит в такую распутицу, но он опередил меня вопросом:

Ты что же, всю войну за баранкой?

Почти всю.

На фронте?

Ну, и мне там пришлось, браток, хлебнуть горюшка по ноздри и выше.

Он положил на колени большие темные руки, сгорбился. Я сбоку взглянул на него, и мне стало что-то не по себе… Видали вы когда-нибудь глаза, словно присыпанные пеплом, наполненные такой неизбывной смертной тоской, что в них трудно смотреть? Вот такие глаза были у моего случайного собеседника.

Выломав из плетня сухую искривленную хворостинку, он с минуту молча водил ею по песку, вычерчивая какие-то замысловатые фигуры, а потом заговорил:

Иной раз не спишь ночью, глядишь в темноту пустыми глазами и думаешь: «За что же ты, жизнь, меня так покалечила? За что так исказнила?» Нету мне ответа ни в темноте, ни при ясном солнышке… Нету и не дождусь! - И вдруг спохватился: ласково подталкивая сынишку, сказал: - Пойди, милок, поиграйся возле воды, у большой воды для ребятишек всегда какая-нибудь добыча найдется. Только, гляди, ноги не промочи!

Еще когда мы в молчании курили, я, украдкой рассматривая отца и сынишку, с удивлением отметил про себя одно, странное на мой взгляд, обстоятельство. Мальчик был одет просто, но добротно: и в том, как сидела на нем подбитая легкой, поношенной цигейкой длиннополая курточка, и в том, что крохотные сапожки были сшиты с расчетом надевать их на шерстяной носок, и очень искусный шов на разорванном когда-то рукаве курточки - все выдавало женскую заботу, умелые материнские руки. А отец выглядел иначе: прожженный в нескольких местах ватник был небрежно и грубо заштопан, латка на выношенных защитных штанах не пришита как следует, а скорее наживлена широкими, мужскими стежками; на нем были почти новые солдатские ботинки, но плотные шерстяные носки изъедены молью, их не коснулась женская рука… Еще тогда я подумал: «Или вдовец, или живет не в ладах с женой».

Но вот он, проводив глазами сынишку, глухо покашлял, снова заговорил, и я весь превратился в слух.

Поначалу жизнь моя была обыкновенная. Сам я уроженец Воронежской губернии, с тысяча девятьсотого года рождения. В гражданскую войну был в Красной Армии, в дивизии Киквидзе. В голодный двадцать второй год подался на Кубань, ишачить на кулаков, потому и уцелел. А отец с матерью и сестренкой дома померли от голода. Остался один. Родни - хоть шаром покати, - нигде, никого, ни одной души. Ну, через год вернулся с Кубани, хатенку продал, поехал в Воронеж. Поначалу работал в плотницкой артели, потом пошел на завод, выучился на слесаря. Вскорости женился. Жена воспитывалась в детском доме. Сиротка. Хорошая попалась мне девка! Смирная, веселая, угодливая и умница, не мне чета. Она с детства узнала, почем фунт лиха стоит, может, это и сказалось на ее характере. Со стороны глядеть - не так уж она была из себя видная, но ведь я-то не со стороны на нее глядел, а в упор. И не было для меня красивей и желанней ее, не было на свете и не будет!

Придешь с работы усталый, а иной раз и злой, как черт. Нет, на грубое слово она тебе не нагрубит в ответ. Ласковая, тихая, не знает, где тебя усадить, бьется, чтобы и при малом достатке сладкий кусок тебе сготовить. Смотришь на нее и отходишь сердцем, а спустя немного обнимешь ее, скажешь: «Прости, милая Иринка, нахамил я тебе. Понимаешь, с работой у меня нынче не заладилось». И опять у нас мир, и у меня покой на душе. А ты знаешь, браток, чт

Приходилось кое-когда после получки и выпивать с товарищами. Кое-когда бывало и так, что идешь домой и такие кренделя ногами выписываешь, что со стороны, небось, глядеть страшно. Тесна тебе улица, да и шабаш, не говоря уже про переулки. Парень я был тогда здоровый и сильный, как дьявол, выпить мог много, а до дому всегда добирался на своих ногах. Но случалось иной раз и так, что последний перегон шел на первой скорости, то есть на четвереньках, однако же добирался. И опять же ни тебе упрека, ни крика, ни скандала. Только посмеивается моя Иринка, да и то осторожно, чтобы я спьяну не обиделся. Разует меня и шепчет: «Ложись к стенке, Андрюша, а то сонный упадешь с кровати». Ну, я, как куль с овсом, упаду, и все поплывет перед глазами. Только слышу сквозь сон, что она по голове меня тихонько гладит рукою и шепчет что-то ласковое, жалеет, значит…

Утром она меня часа за два до работы на ноги подымет, чтобы я размялся. Знает, что на похмелье я ничего есть не буду, ну, достанет огурец соленый или еще что-нибудь по легости, нальет граненый стаканчик водки. «Похмелись, Андрюша, только больше не надо, мой милый». Да разве же можно не оправдать такого доверия? Выпью, поблагодарю ее без слов, одними глазами, поцелую и пошел на работу, как миленький. А скажи она мне хмельному слово поперек, крикни или обругайся, и я бы, как бог свят, и на второй день напился. Так и бывает в иных семьях, где жена дура; насмотрелся я на таких шалав, знаю.

Вскорости дети у нас пошли. Сначала сынишка родился, через год

В двадцать девятом году завлекли меня машины. Изучил автодело, сел за баранку на грузовой. Потом втянулся и уже не захотел возвращаться на завод. За рулем показалось мне веселее. Так и прожил десять лет и не заметил, как они прошли. Прошли как будто во сне. Да что десять лет! Спроси у любого пожилого человека, приметил он, как жизнь прожил? Ни черта он не приметил! Прошлое - вот как та дальняя степь в дымке. Утром я шел по ней, все было ясно кругом, а отшагал двадцать километров, и вот уже затянула степь дымка, и отсюда уже не отличишь лес от бурьяна, пашню от травокоса…

Работал я эти десять лет и день и ночь. Зарабатывал хорошо, и жили мы не хуже людей. И дети радовали: все трое учились на «отлично», а старшенький, Анатолий, оказался таким способным к математике, что про него даже в центральной газете писали. Откуда у него проявился такой огромадный талант к этой науке, я и сам, браток, не знаю. Только очень мне это было лестно, и гордился я им, страсть как гордился!

За десять лет скопили мы немного деньжонок и перед войной поставили себе домишко об двух комнатках, с кладовкой и коридорчиком. Ирина купила двух коз. Чего еще больше надо? Дети кашу едят с молоком, крыша над головою есть, одеты, обуты, стало быть, все в порядке. Только построился я неловко. Отвели мне участок в шесть соток неподалеку от авиазавода. Будь моя хибарка в другом месте, может, и жизнь сложилась бы иначе…

А тут вот она, война. На второй день повестка из военкомата, а на третий - пожалуйте в эшелон. Провожали меня все четверо моих: Ирина, Анатолий и дочери - Настенька и Олюшка. Все ребята держались молодцом. Ну, у дочерей - не без того, посверкивали слезинки. Анатолий только плечами передергивал, как от холода, ему к тому времени уже семнадцатый год шел, а Ирина моя… Такой я ее за все семнадцать лет нашей совместной жизни ни разу не видал. Ночью у меня на плече и на груди рубаха от ее слез не просыхала, и утром такая же история… Пришли на вокзал, а я на нее от жалости глядеть не могу: губы от слез распухли, волосы из-под платка выбились, и глаза мутные, несмысленные, как у тронутого умом человека. Командиры объявляют посадку, а она упала мне на грудь, руки на моей шее сцепила и вся дрожит, будто подрубленное дерево… И детишки ее уговаривают и я, - ничего не помогает! Другие женщины с мужьями, с сыновьями разговаривают, а моя прижалась ко мне, как лист к ветке, и только вся дрожит, а слова вымолвить не может. Я и говорю ей: «Возьми же себя в руки, милая моя Иринка! Скажи мне хоть слово на прощанье». Она и говорит и за каждым словом всхлипывает: «Родненький мой… Андрюша… не увидимся… мы с тобой… больше… на этом… свете»…

Тут у самого от жалости к ней сердце на части разрывается, а тут она с такими словами. Должна бы понимать, что мне тоже нелегко с ними расставаться, не к теще на блины собрался. Зло меня тут взяло! Силой я разнял ее руки и легонько толкнул в плечи. Толкнул вроде легонько, а сила-то у меня была дурачья; она попятилась, шага три ступнула назад и опять ко мне идет мелкими шажками, руки протягивает, а я кричу ей: «Да разве же так прощаются? Что ты меня раньше времени заживо хоронишь?!» Ну, опять обнял ее, вижу, что она не в себе…

Он на полуслове резко оборвал рассказ, и в наступившей тишине я услышал, как у него что-то клокочет и булькает в горле. Чужое волнение передалось и мне. Искоса взглянул я на рассказчика, но ни единой слезинки не увидел в его словно бы мертвых, потухших глазах. Он сидел, понуро склонив голову, только большие, безвольно опущенные руки мелко дрожали, дрожал подбородок, дрожали твердые губы…

Не надо, друг, не вспоминай! - тихо проговорил я, но он, наверное, не слышал моих слов и, каким-то огромным усилием воли поборов волнение, вдруг сказал охрипшим, странно изменившимся голосом:

До самой смерти, до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу себе, что тогда ее оттолкнул!..

Он снова и надолго замолчал. Пытался свернуть папиросу, но газетная бумага рвалась, табак сыпался на колени. Наконец он все же кое-как сделал кручонку, несколько раз жадно затянулся и, покашливая, продолжал:

Оторвался я от Ирины, взял ее лицо в ладони, целую, а у нее губы как лед. С детишками попрощался, бегу к вагону, уже на ходу вскочил на подножку. Поезд взял с места тихо-тихо; проезжать мне - мимо своих. Гляжу, детишки мои осиротелые в кучку сбились, руками мне машут, хотят улыбаться, а оно не выходит. А Ирина прижала руки к груди; губы белые как мел, что-то она ими шепчет, смотрит на меня, не сморгнет, а сама вся вперед клонится, будто хочет шагнуть против сильного ветра… Такой она и в памяти мне на всю жизнь осталась: руки, прижатые к груди, белые губы и широко раскрытые глаза, полные слез… По большей части такой я ее и во сне всегда вижу… Зачем я ее тогда оттолкнул? Сердце до сих пор, как вспомню, будто тупым ножом режут…

Формировали нас под Белой Церковью, на Украине. Дали мне ЗИС-5. На нем и поехал на фронт. Ну, про войну тебе нечего рассказывать, сам видал и знаешь, как оно было поначалу. От своих письма получал часто, а сам крылатки посылал редко. Бывало, напишешь, что, мол, все в порядке, помаленьку воюем и хотя сейчас отступаем, но скоро соберемся с силами и тогда дадим фрицам прикурить. А что еще можно было писать? Тошное время было, не до писаний было. Да и признаться, и сам я не охотник был на жалобных струнах играть и терпеть не мог этаких слюнявых, какие каждый день, к делу и не к делу, женам и милахам писали, сопли по бумаге размазывали. Трудно, дескать, ему, тяжело, того и гляди убьют. И вот он, сука в штанах, жалуется, сочувствия ищет, слюнявится, а того не хочет понять, что этим разнесчастным бабенкам и детишкам не слаже нашего в тылу приходилось. Вся держава на них оперлась! Какие же это плечи нашим женщинам и детишкам надо было иметь, чтобы под такой тяжестью не согнуться? А вот не согнулись, выстояли! А такой хлюст, мокрая душонка, напишет жалостное письмо - и трудящую женщину, как рюхой под ноги. Она после этого письма, горемыка, и руки опустит, и работа ей не в работу. Нет! На то ты и мужчина, на то ты и солдат, чтобы все вытерпеть, все снести, если к этому нужда позвала. А если в тебе бабьей закваски больше, чем мужской, то надевай юбку со сборками, чтобы свой тощий зад прикрыть попышнее, чтобы хоть сзади на бабу был похож, и ступай свеклу полоть или коров доить, а на фронте ты такой не нужен, там и без тебя вони много!

Только не пришлось мне и года повоевать… Два раза за это время был ранен, но оба раза по легости: один раз - в мякоть руки, другой - в ногу; первый раз - пулей с самолета, другой - осколком снаряда. Дырявил немец мне машину и сверху и с боков, но мне, браток, везло на первых порах. Везло-везло, да и довезло до самой ручки… Попал я в плен под Лозовеньками в мае сорок второго года при таком неловком случае: немец тогда здорово наступал, и оказалась одна наша стодвадцатидвухмиллиметровая гаубичная батарея почти без снарядов; нагрузили мою машину снарядами по самую завязку, и сам я на погрузке работал так, что гимнастерка к лопаткам прикипала. Надо было сильно спешить потому, что бой приближался к нам: слева чьи-то танки гремят, справа стрельба идет, впереди стрельба, и уже начало попахивать жареным…

Командир нашей автороты спрашивает: «Проскочишь, Соколов?» А тут и спрашивать нечего было. Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться буду? «Какой разговор! - отвечаю ему. - Я должен проскочить, и баста!» - «Ну, - говорит, - дуй! Жми на всю железку!»

Я и подул. В жизни так не ездил, как на этот раз! Знал, что не картошку везу, что с этим грузом осторожность в езде нужна, но какая же тут может быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся насквозь артогнем простреливается. Пробежал километров шесть, скоро мне уже на проселок сворачивать, чтобы пробраться к балке, где батарея стояла, а тут гляжу - мать честная - пехотка наша и справа и слева от грейдера по чистому полю сыпет, и уже мины рвутся по их порядкам. Что мне делать? Не поворачивать же назад? Давлю вовсю! И до батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я на проселок, а добраться до своих мне, браток, не пришлось… Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда - не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета - не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах темень, в левом плече что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и что со мной стряслось. Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь. Боюсь, что ляжу и больше не встану, помру. Стою и качаюсь из стороны в сторону, как тополь в бурю.

Когда пришел в себя, опомнился и огляделся как следует, - сердце будто кто-то плоскогубцами сжал: кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет… Это как?

Нечего греха таить, вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я упал, как срезанный, потому что понял, что я - уже в окружении, а скорее сказать - в плену у фашистов. Вот как оно на войне бывает…

Ох, браток, нелегкое это дело понять, что ты не по своей воле в плену. Кто этого на своей шкуре не испытал, тому не сразу в душу въедешь, чтобы до него по-человечески дошло, чт

Ну, вот, стало быть, лежу я и слышу: танки гремят. Четыре немецких средних танка на полном газу прошли мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал… Каково это было переживать? Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла, не густо, так, не больше одной битой роты. Погляжу, погляжу на них краем глаза и опять прижмусь щекой к земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно…

Думал, все прошли, приподнял голову, а их шесть автоматчиков - вот они, шагают метрах в стах от меня. Гляжу, сворачивают с дороги и прямо ко мне. Идут молчаком. «Вот, - думаю, - и смерть моя на подходе». Я сел, неохота лежа помирать, потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом дернул, автомат снял. И вот как потешно человек устроен: никакой паники, ни сердечной робости в эту минуту у меня не было. Только гляжу на него и думаю: «Сейчас даст он по мне короткую очередь, а куда будет бить? В голову или поперек груди?» Как будто мне это не один черт, какое место он в моем теле прострочит.

Молодой парень, собою ладный такой, чернявый, а губы тонкие, в нитку, и глаза с прищуром. «Этот убьет и не задумается», - соображаю про себя. Так оно и есть: вскинул он автомат - я ему прямо в глаза гляжу, молчу, - а другой, ефрейтор что ли, постарше его возрастом, можно сказать, пожилой, что-то крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую руку мою в локте сгибает, мускул, значит, щупает. Попробовал и говорит: «О-о-о!» - и показывает на дорогу, на заход солнца. Топай, мол, рабочая скотинка, трудиться на наш райх. Хозяином оказался, сукин сын!

Но чернявый присмотрелся на мои сапоги, а они у меня с виду были добрые, показывает рукой: «Сымай». Сел я на землю, снял сапоги, подаю ему. Он их из рук у меня прямо-таки выхватил. Размотал я портянки, протягиваю ему, а сам гляжу на него снизу вверх. Но он заорал, заругался по-своему и опять за автомат хватается. Остальные ржут. С тем по-мирному и отошли. Только этот чернявый, пока дошел до дороги, раза три оглянулся на меня, глазами сверкает, как волчонок, злится, а чего? Будто я с него сапоги снял, а не он с меня.

Что ж, браток, деваться мне было некуда. Вышел я на дорогу, выругался страшным кучерявым, воронежским матом и зашагал на запад, в плен!.. А ходок тогда из меня был никудышный, в час по километру, не больше. Ты хочешь вперед шагнуть, а тебя из стороны в сторону качает, возит по дороге, как пьяного. Прошел немного, и догоняет меня колонна наших пленных, из той же дивизии, в какой я был. Гонят их человек десять немецких автоматчиков. Тот, какой впереди колонны шел, поравнялся со мною и, не говоря худого слова, наотмашь хлыстнул меня ручкой автомата по голове. Упади я, - и он пришил бы меня к земле очередью, но наши подхватили меня на лету, затолкали в средину и с полчаса вели под руки. А когда я очухался, один из них шепчет: «Боже тебя упаси падать! Иди из последних сил, а не то убьют». И я из последних сил, но пошел.

Как только солнце село, немцы усилили конвой, на грузовой подкинули еще человек двадцать автоматчиков, погнали нас ускоренным маршем. Сильно раненные наши не могли поспевать за остальными, и их пристреливали прямо на дороге. Двое попытались бежать, а того не учли, что в лунную ночь тебя в чистом поле черт-те насколько видно, ну, конечно, и этих постреляли. В полночь пришли мы в какое-то полусожженное село. Ночевать загнали нас в церковь с разбитым куполом. На каменном полу - ни клочка соломы, а все мы без шинелей, в одних гимнастерках и штанах, так что постелить и разу нечего. Кое на ком даже и гимнастерок не было, одни бязевые исподние рубашки. В большинстве это были младшие командиры. Гимнастерки они посымали, чтобы их от рядовых нельзя было отличить. И еще артиллерийская прислуга была без гимнастерок. Как работали возле орудий растелешенные, так и в плен попали.

Ночью полил такой сильный дождь, что все мы промокли насквозь. Тут купол снесло тяжелым снарядом или бомбой с самолета, а тут крыша вся начисто побитая осколками, сухого места даже в алтаре не найдешь. Так всю ночь и прослонялись мы в этой церкви, как овцы в темном катухе. Среди ночи слышу, кто-то трогает меня за руку, спрашивает: «Товарищ, ты не ранен?» Отвечаю ему: «А тебе что надо, браток?» Он и говорит: «Я - военврач, может быть, могу тебе чем-нибудь помочь?» Я пожаловался ему, что у меня левое плечо скрипит и пухнет и ужасно как болит. Он твердо так говорит: «Сымай гимнастерку и нижнюю рубашку». Я снял все это с себя, он и начал руку в плече прощупывать своими тонкими пальцами, да так, что я света не взвидел. Скриплю зубами и говорю ему: «Ты, видно, ветеринар, а не людской доктор. Что же ты по больному месту давишь так, бессердечный ты человек?» А он все щупает и злобно так отвечает: «Твое дело помалкивать! Тоже мне, разговорчики затеял. Держись, сейчас еще больнее будет». Да с тем как дернет мою руку, аж красные искры у меня из глаз посыпались.

Опомнился я и спрашиваю: «Ты что же делаешь, фашист несчастный? У меня рука вдребезги разбитая, а ты ее так рванул». Слышу, он засмеялся потихоньку и говорит: «Думал, что ты меня ударишь с правой, но ты, оказывается, смирный парень. А рука у тебя не разбита, а выбита была, вот я ее на место и поставил. Ну, как теперь, полегче тебе?» И в самом деле, чувствую по себе, что боль куда-то уходит. Поблагодарил я его душевно, и он дальше пошел в темноте, потихоньку спрашивает: «Раненые есть?» Вот что значит настоящий доктор! Он и в плену и в потемках свое великое дело делал.

Беспокойная это была ночь. До ветру не пускали, об этом старший конвоя предупредил, еще когда попарно загоняли нас в церковь. И, как на грех, приспичило одному богомольному из наших выйти по нужде. Крепился-крепился он, а потом заплакал. «Не могу, - говорит, - осквернять святой храм! Я же верующий, я христианин! Что мне делать, братцы?» А наши, знаешь, какой народ? Одни смеются, другие ругаются, третьи всякие шуточные советы ему дают. Развеселил он всех нас, а кончилась эта канитель очень даже плохо: начал он стучать в дверь и просить, чтобы его выпустили. Ну, и допросился: дал фашист через дверь, во всю ее ширину, длинную очередь, и богомольца этого убил, и еще трех человек, а одного тяжело ранил, к утру он скончался.

Убитых сложили мы в одно место, присели все, притихли и призадумались: начало-то не очень веселое… А немного погодя заговорили вполголоса, зашептались: кто откуда, какой области, как в плен попал; в темноте товарищи из одного взвода или знакомцы из одной роты порастерялись, начали один одного потихоньку окликать. И слышу я рядом с собой такой тихий разговор. Один говорит: «Если завтра, перед тем как гнать нас дальше, нас выстроят и будут выкликать комиссаров, коммунистов и евреев, то ты, взводный, не прячься! Из этого дела у тебя ничего не выйдет. Ты думаешь, если гимнастерку снял, так за рядового сойдешь? Не выйдет! Я за тебя отвечать не намерен. Я первый укажу на тебя! Я же знаю, что ты - коммунист и меня агитировал вступать в партию, вот и отвечай за свои дела». Это говорит ближний ко мне, какой рядом со мной сидит, слева, а с другой стороны от него чей-то молодой голос отвечает: «Я всегда подозревал, что ты, Крыжнев, нехороший человек. Особенно, когда ты отказался вступать в партию, ссылаясь на свою неграмотность. Но никогда я не думал, что ты сможешь стать предателем. Ведь ты же окончил семилетку?» Тот лениво так отвечает своему взводному: «Ну, окончил, и что из этого?» Долго они молчали, потом, по голосу, взводный тихо так говорит: «Не выдавай меня, товарищ Крыжнев». А тот засмеялся тихонько. «Товарищи, - говорит, - остались за линией фронта, а я тебе не товарищ, и ты меня не проси, все равно укажу на тебя. Своя рубашка к телу ближе».

Замолчали они, а меня озноб колотит от такой подлючности. «Нет, - думаю, - не дам я тебе, сучьему сыну, выдать своего командира! Ты у меня из этой церкви не выйдешь, а вытянут тебя, как падлу, за ноги!» Чуть-чуть рассвело - вижу: рядом со мной лежит на спине мордатый парень, руки за голову закинул, а около него сидит в одной исподней рубашке, колени обнял, худенький такой, курносенький парнишка, и очень собою бледный. «Ну, - думаю, - не справится этот парнишка с таким толстым мерином. Придется мне его кончать».

Тронул я его рукою, спрашиваю шепотом: «Ты - взводный?» Он ничего не ответил, только головою кивнул. «Этот хочет тебя выдать?» - показываю я на лежачего парня. Он обратно головою кивнул. «Ну, - говорю, - держи ему ноги, чтобы не брыкался! Да поживей!» - а сам упал на этого парня, и замерли мои пальцы у него на глотке. Он и крикнуть не успел. Подержал его под собой минут несколько, приподнялся. Готов предатель, и язык на боку!

До того мне стало нехорошо после этого, и страшно захотелось руки помыть, будто я не человека, а какого-то гада ползучего душил… Первый раз в жизни убил, и то своего… Да какой же он свой? Он же хуже чужого, предатель. Встал и говорю взводному: «Пойдем отсюда, товарищ, церковь велика».

Как и говорил этот Крыжнев, утром всех нас выстроили возле церкви, оцепили автоматчиками и трое эсэсовских офицеров начали отбирать вредных им людей. Спросили, кто коммунисты, командиры, комиссары, но таковых не оказалось. Не оказалось и сволочи, какая могла бы выдать, потому что и коммунистов среди нас было чуть не половина, и командиры были, и, само собою, и комиссары были. Только четырех и взяли из двухсот с лишним человек. Одного еврея и трех русских рядовых. Русские попали в беду потому, что все трое были чернявые и с кучерявинкой в волосах. Вот подходят к такому, спрашивают: «Юде?» Он говорит, что русский, но его и слушать не хотят. «Выходи» - и все.

Видишь, какое дело, браток, еще с первого дня задумал я уходить к своим. Но уходить хотел наверняка. До самой Познани, где разместили нас в настоящем лагере, ни разу не предоставился мне подходящий случай. А в Познанском лагере вроде такой случай нашелся: в конце мая послали нас в лесок возле лагеря рыть могилы для наших же умерших военнопленных, много тогда нашего брата мерло от дизентерии; рою я познанскую глину, а сам посматриваю кругом и вот приметил, что двое наших охранников сели закусывать, а третий придремал на солнышке. Бросил я лопату и тихо пошел за куст… А потом - бегом, держу прямо на восход солнца…

Видать, не скоро они спохватились, мои охранники. А вот откуда у меня, у такого тощалого, силы взялись, чтобы пройти за сутки почти сорок километров, - сам не знаю. Только ничего у меня не вышло из моего мечтания: на четвертые сутки, когда я был уже далеко от проклятого лагеря, поймали меня. Собаки сыскные шли по моему следу, они меня и нашли в некошеном овсе.

На заре побоялся я идти чистым полем, а до леса было не меньше трех километров, я и залег в овсе на дневку. Намял в ладонях зерен, пожевал немного и в карманы насыпал про запас и вот слышу собачий брех, и мотоцикл трещит… Оборвалось у меня сердце, потому что собаки все ближе голоса подают. Лег я плашмя и закрылся руками, чтобы они мне хоть лицо не обгрызли. Ну, добежали и в одну минуту спустили с меня все мое рванье. Остался в чем мать родила. Катали они меня по овсу, как хотели, и под конец один кобель стал мне на грудь передними лапами и целится в глотку, но пока еще не трогает.

На двух мотоциклах подъехали немцы. Сначала сами били в полную волю, а потом натравили на меня собак, и с меня только кожа с мясом полетели клочьями. Голого, всего в крови и привезли в лагерь. Месяц отсидел в карцере за побег, но все-таки живой… живой я остался!..

Тяжело мне, браток, вспоминать, а еще тяжелее рассказывать о том, что довелось пережить в плену. Как вспомнишь нелюдские муки, какие пришлось вынести там, в Германии, как вспомнишь всех друзей-товарищей, какие погибли замученные там, в лагерях, - сердце уже не в груди, а в глотке бьется, и трудно становится дышать…

Били за то, что ты - русский, за то, что на белый свет еще смотришь, за то, что на них, сволочей, работаешь. Били и за то, что не так взглянешь, не так ступнешь, не так повернешься. Били запросто, для того, чтобы когда-нибудь да убить досмерти, чтобы захлебнулся своей последней кровью и подох от побоев. Печей-то, наверно, на всех нас не хватало в Германии.

И кормили везде, как есть, одинаково: полтораста грамм эрзац-хлеба пополам с опилками и жидкая баланда из брюквы. Кипяток - где давали, а где нет. Да что там говорить, суди сам: до войны весил я восемьдесят шесть килограмм, а к осени тянул уже не больше пятидесяти. Одна кожа осталась на костях, да и кости-то свои носить было не под силу. А работу давай, и слова не скажи, да такую работу, что ломовой лошади и то не в пору.

В начале сентября из лагеря под городом Кюстрином перебросили нас, сто сорок два человека советских военнопленных, в лагерь Б-14, неподалеку от Дрездена. К тому времени в этом лагере было около двух тысяч наших. Все работали на каменном карьере, вручную долбили, резали, крошили немецкий камень. Норма - четыре кубометра в день на душу, заметь, на такую душу, какая и без этого чуть-чуть, на одной ниточке в теле держалась. Тут и началось: через два месяца от ста сорока двух человек нашего эшелона осталось нас пятьдесят семь. Это как, браток? Лихо? Тут своих не успеваешь хоронить, а тут слух по лагерю идет, будто немцы уже Сталинград взяли и прут дальше, на Сибирь. Одно горе к другому, да так гнут, что глаз от земли не подымаешь, вроде и ты туда, в чужую, немецкую землю, просишься. А лагерная охрана каждый день пьет, песни горланят, радуются, ликуют.

И вот как-то вечером вернулись мы в барак с работы. Целый день дождь шел, лохмотья на нас хоть выжми; все мы на холодном ветру продрогли как собаки, зуб на зуб не попадает. А обсушиться негде, согреться - то же самое, и к тому же голодные не то что досмерти, а даже еще хуже. Но вечером нам еды не полагалось.

Снял я с себя мокрое рванье, кинул на нары и говорю: «Им по четыре кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра через глаза хватит». Только и сказал, но ведь нашелся же из своих какой-то подлец, донес коменданту лагеря про эти мои горькие слова.

Комендантом лагеря, или, по-ихнему, лагерфюрером, был у нас немец Мюллер. Невысокого роста, плотный, белобрысый и сам весь какой-то белый: и волосы на голове белые, и брови, и ресницы, даже глаза у него были белесые, навыкате. По-русски говорил, как мы с тобой, да еще на «о» налегал, будто коренной волжанин. А матершинничать был мастер ужасный. И где он, проклятый, только и учился этому ремеслу? Бывало, выстроит нас перед блоком - барак они так называли, - идет перед строем со своей сворой эсэсовцев, правую руку держит на отлете. Она у него в кожаной перчатке, а в перчатке свинцовая прокладка, чтобы пальцев не повредить. Идет и бьет каждого второго в нос, кровь пускает. Это он называл «профилактикой от гриппа». И так каждый день. Всего четыре блока в лагере было, и вот он нынче первому блоку «профилактику» устраивает, завтра второму и так и далее. Аккуратный был гад, без выходных работал. Только одного он, дурак, не мог сообразить: перед тем как идти ему руку прикладывать, он, чтобы распалить себя, минут десять перед строем ругается. Он матершинничает почем зря, а нам от этого легче становится: вроде слова-то наши, природные, вроде ветерком с родной стороны подувает… Знал бы он, что его ругань нам одно удовольствие доставляет, - уж он по-русски не ругался бы, а только на своем языке. Лишь один мой приятель-москвич злился на него страшно. «Когда он ругается, - говорит, - я глаза закрою и вроде в Москве, на Зацепе, в пивной сижу, и до того мне пива захочется, что даже голова закружится».

Так вот этот самый комендант на другой день после того, как я про кубометры сказал, вызывает меня. Вечером приходят в барак переводчик и с ним два охранника. «Кто Соколов Андрей?» Я отозвался. «Марш за нами, тебя сам герр лагерфюрер требует». Понятно, зачем требует. На распыл. Попрощался я с товарищами, все они знали, что на смерть иду, вздохнул и пошел. Иду по лагерному двору, на звезды поглядываю, прощаюсь и с ними, думаю: «Вот и отмучился ты, Андрей Соколов, а по-лагерному - номер триста тридцать первый». Что-то жалко стало Иринку и детишек, а потом жаль эта утихла и стал я собираться с духом, чтобы глянуть в дырку пистолета бесстрашно, как и подобает солдату, чтобы враги не увидали в последнюю мою минуту, что мне с жизнью расставаться все-таки трудно…

В комендантской - цветы на окнах, чистенько, как у нас в хорошем клубе. За столом - все лагерное начальство. Пять человек сидят, шнапс глушат и салом закусывают. На столе у них початая здоровенная бутыль со шнапсом, хлеб, сало, моченые яблоки, открытые банки с разными консервами. Мигом оглядел я всю эту жратву, и - не поверишь - так меня замутило, что за малым не вырвало. Я же голодный, как волк, отвык от человеческой пищи, а тут столько добра перед тобою… Кое-как задавил тошноту, но глаза оторвал от стола через великую силу.

Прямо передо мною сидит полупьяный Мюллер, пистолетом играется, перекидывает его из руки в руку, а сам смотрит на меня и не моргнет, как змея. Ну, я руки по швам, стоптанными каблуками щелкнул, громко так докладываю: «Военнопленный Андрей Соколов по вашему приказанию, герр комендант, явился». Он и спрашивает меня: «Так что же, русс Иван, четыре кубометра выработки - это много?» - «Так точно, - говорю, - герр комендант, много». - «А одного тебе на могилу хватит?» - «Так точно, герр комендант, вполне хватит и даже останется».

Он встал и говорит: «Я окажу тебе великую честь, сейчас лично расстреляю тебя за эти слова. Здесь неудобно, пойдем во двор, там ты и распишешься». - «Воля ваша», - говорю ему. Он постоял, подумал, а потом кинул пистолет на стол и наливает полный стакан шнапса, кусочек хлеба взял, положил на него ломтик сала и все это подает мне и говорит: «Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия».

Я было из его рук и стакан взял и закуску, но как только услыхал эти слова, - меня будто огнем обожгло! Думаю про себя: «Чтобы я, русский солдат, да стал пить за победу немецкого оружия?! А кое-чего ты не хочешь, герр комендант? Один черт мне умирать, так провались ты пропадом со своей водкой!»

Поставил я стакан на стол, закуску положил и говорю: «Благодарствую за угощение, но я непьющий». Он улыбается: «Не хочешь пить за нашу победу? В таком случае выпей за свою погибель». А что мне было терять? «За свою погибель и избавление от мук я выпью», - говорю ему. С тем взял стакан и в два глотка вылил его в себя, а закуску не тронул, вежливенько вытер губы ладонью и говорю: «Благодарствую за угощение. Я готов, герр комендант, пойдемте, распишете меня».

Но он смотрит внимательно так и говорит: «Ты хоть закуси перед смертью». Я ему на это отвечаю: «Я после первого стакана не закусываю». Наливает он второй, подает мне. Выпил я и второй и опять же закуску не трогаю, на отвагу бью, думаю: «Хоть напьюсь перед тем, как во двор идти, с жизнью расставаться». Высоко поднял комендант свои белые брови, спрашивает: «Что же не закусываешь, русс Иван? Не стесняйся!» А я ему свое: «Извините, герр комендант, я и после второго стакана не привык закусывать». Надул он щеки, фыркнул, а потом как захохочет и сквозь смех что-то быстро говорит по-немецкн: видно, переводит мои слова друзьям. Те тоже рассмеялись, стульями задвигали, поворачиваются ко мне мордами и уже, замечаю, как-то иначе на меня поглядывают, вроде помягче.

Наливает мне комендант третий стакан, а у самого руки трясутся от смеха. Этот стакан я выпил врастяжку, откусил маленький кусочек хлеба, остаток положил на стол. Захотелось мне им, проклятым, показать, что хотя я и с голоду пропадаю, но давиться ихней подачкой не собираюсь, что у меня есть свое, русское достоинство и гордость и что в скотину они меня не превратили, как ни старались.

После этого комендант стал серьезный с виду, поправил у себя на груди два железных креста, вышел из-за стола безоружный и говорит: «Вот что, Соколов, ты - настоящий русский солдат. Ты храбрый солдат. Я - тоже солдат, и уважаю достойных противников. Стрелять я тебя не буду. К тому же сегодня наши доблестные войска вышли к Волге и целиком овладели Сталинградом. Это для нас большая радость, а потому я великодушно дарю тебе жизнь. Ступай в свои блок, а это тебе за смелость», - и подает мне со стола небольшую буханку хлеба и кусок сала.

Прижал я хлеб к себе изо всей силы, сало в левой руке держу и до того растерялся от такого неожиданного поворота, что и спасибо не сказал, сделал налево кругом, иду к выходу, а сам думаю: «Засветит он мне сейчас промеж лопаток, и не донесу ребятам этих харчей». Нет, обошлось. И на этот раз смерть мимо меня прошла, только холодком от нее потянуло…

Вышел я из комендантской на твердых ногах, а во дворе меня развезло. Ввалился в барак и упал на цементовый пол без памяти. Разбудили меня наши еще в потемках: «Рассказывай!» Ну, я припомнил, что было в комендантской, рассказал им. «Как будем харчи делить?» - спрашивает мой сосед по нарам, а у самого голос дрожит. «Всем поровну», - говорю ему. Дождались рассвета. Хлеб и сало резали суровой ниткой. Досталось каждому хлеба по кусочку со спичечную коробку, каждую крошку брали на учет, ну, а сала, сам понимаешь, - только губы помазать. Однако поделили без обиды.

Вскорости перебросили нас, человек триста самых крепких, на осушку болот, потом - в Рурскую область на шахты. Там и пробыл я до сорок четвертого года. К этому времени наши уже своротили Германии скулу набок и фашисты перестали пленными брезговать. Как-то выстроили нас, всю дневную смену, и какой-то приезжий обер-лейтенант говорит через переводчика: «Кто служил в армии или до войны работал шофером, - шаг вперед». Шагнуло нас семь человек бывшей шоферни. Дали нам поношенную спецовку, направили под конвоем в город Потсдам. Приехали туда, и растрясли нас всех врозь. Меня определили работать в «Тодте» - была у немцев такая шарашкина контора по строительству дорог и оборонительных сооружений.

Возил я на «оппель-адмирале» немца-инженера в чине майора армии. Ох, и толстый же был фашист! Маленький, пузатый, что в ширину, что в длину одинаковый и в заду плечистый, как справная баба. Спереди у него над воротником мундира три подбородка висят и позади на шее три толстючих складки. На нем, я так определял, не менее трех пудов чистого жиру было. Ходит, пыхтит, как паровоз, а жрать сядет - только держись! Целый день, бывало, жует да коньяк из фляжки потягивает. Кое-когда и мне от него перепадало: в дороге остановится, колбасы нарежет, сыру, закусывает и выпивает; когда в добром духе, - и мне кусок кинет, как собаке. В руки никогда не давал, нет, считал это для себя за низкое. Но как бы то ни было, а с лагерем же не сравнить, и понемногу стал я запохаживаться на человека, помалу, но стал поправляться.

Недели две возил я своего майора из Потсдама в Берлин и обратно, а потом послали его в прифронтовую полосу на строительство оборонительных рубежей против наших. И тут я спать окончательно разучился: ночи напролет думал, как бы мне к своим, на родину сбежать.

Приехали мы в город Полоцк. На заре услыхал я в первый раз за два года, как громыхает наша артиллерия, и, знаешь, браток, как сердце забилось? Холостой еще ходил к Ирине на свиданья, и то оно так не стучало! Бои шли восточнее Полоцка уже километрах в восемнадцати. Немцы в городе злые стали, нервные, а толстяк мой все чаще стал напиваться. Днем за городом с ним ездим, и он распоряжается, как укрепления строить, а ночью в одиночку пьет. Опух весь, под глазами мешки повисли…

«Ну, - думаю, - ждать больше нечего, пришел мой час! И надо не одному мне бежать, а прихватить с собою и моего толстяка, он нашим сгодится!»

Нашел в развалинах двухкилограммовую гирьку, обмотал ее обтирочным тряпьем, на случай, если придется ударить, чтобы крови не было, кусок телефонного провода поднял на дороге, все, что мне надо, усердно приготовил, схоронил под переднее сиденье. За два дня перед тем как распрощался с немцами, вечером еду с заправки, вижу, идет пьяный, как грязь, немецкий унтер, за стенку руками держится. Остановил я машину, завел его в развалины и вытряхнул из мундира, пилотку с головы снял. Все это имущество тоже под сиденье сунул и был таков.

Утром двадцать девятого июня приказывает мой майор везти его за город, в направлении Тросницы. Там он руководил постройкой укреплений. Выехали. Майор на заднем сиденье спокойно дремлет, а у меня сердце из груди чуть не выскакивает. Ехал я быстро, но за городом сбавил газ, потом остановил машину, вылез, огляделся: далеко сзади две грузовых тянутся. Достал я гирьку, открыл дверцу пошире. Толстяк откинулся на спинку сиденья, похрапывает, будто у жены под боком. Ну, я его и тюкнул гирькой в левый висок. Он и голову уронил. Для верности я его еще раз стукнул, но убивать досмерти не захотел. Мне его живого надо было доставить, он нашим должен был много кое-чего порассказать. Вынул я у него из кобуры «парабеллум», сунул себе в карман, монтировку вбил за спинку заднего сиденья, телефонный провод накинул на шею майору и завязал глухим узлом на монтировке. Это чтобы он не свалился на бок, не упал при быстрой езде. Скоренько напялил на себя немецкий мундир и пилотку, ну, и погнал машину прямиком туда, где земля гудит, где бой идет.

Немецкий передний край проскакивал между двух дзотов. Из блиндажа автоматчики выскочили, и я нарочно сбавил ход, чтобы они видели, что майор едет. Но они крик подняли, руками махают, мол, туда ехать нельзя, а я будто не понимаю, подкинул газку и пошел на все восемьдесят. Пока они опомнились и начали бить из пулеметов по машине, а я уже на ничьей земле между воронками петляю не хуже зайца.

Тут немцы сзади бьют, а тут свои очертели, из автоматов мне навстречу строчат. В четырех местах ветровое стекло пробили, радиатор попороли пулями… Но вот уже лесок над озером, наши бегут к машине, а я вскочил в этот лесок, дверцу открыл, упал на землю и целую ее, и дышать мне нечем…

Молодой парнишка, на гимнастерке у него защитные погоны, каких я еще в глаза не видал, первым подбегает ко мне, зубы скалит: «Ага, чертов фриц, заблудился?» Рванул я с себя немецкий мундир, пилотку под ноги кинул и говорю ему: «Милый ты мой губошлеп! Сынок дорогой! Какой же я тебе фриц, когда я природный воронежец? В плену я был, понятно? А сейчас отвяжите этого борова, какой в машине сидит, возьмите его портфель и ведите меня к вашему командиру». Сдал я им пистолет и пошел из рук в руки, а к вечеру очутился уже у полковника - командира дивизии. К этому времени меня и накормили, и в баню сводили, и допросили, и обмундирование выдали, так что явился я в блиндаж к полковнику, как и полагается, душой и телом чистый и в полной форме. Полковник встал из-за стола, пошел мне навстречу. При всех офицерах обнял и говорит: «Спасибо тебе, солдат, за дорогой гостинец, какой привез от немцев. Твой майор с его портфелем нам дороже двадцати „языков“. Буду ходатайствовать перед командованием о представлении тебя к правительственной награде». А я от этих слов его, от ласки, сильно волнуюсь, губы дрожат, не повинуются, только и мог из себя выдавить: «Прошу, товарищ полковник, зачислить меня в стрелковую часть».

Но полковник засмеялся, похлопал меня по плечу: «Какой из тебя вояка, если ты на ногах еле держишься? Сегодня же отправлю тебя в госпиталь. Подлечат тебя там, подкормят, после этого домой к семье на месяц в отпуск съездишь, а когда вернешься к нам, - посмотрим, куда тебя определить».

И полковник и все офицеры, какие у него в блиндаже были, душевно попрощались со мной за руку, и я вышел окончательно разволнованный, потому что за два года отвык от человеческого обращения. И заметь, браток, что еще долго я, как только с начальством приходилось говорить, по привычке невольно голову в плечи втягивал, вроде боялся, что ли, как бы меня не ударили. Вот как образовали нас в фашистских лагерях…

Из госпиталя сразу же написал Ирине письмо. Описал все коротко, как был в плену, как бежал вместе с немецким майором. И, скажи на милость, откуда эта детская похвальба у меня взялась? Не утерпел-таки, сообщил, что полковник обещал меня к награде представить…

Две недели спал и ел. Кормили меня помалу, но часто, иначе, если бы давали еды вволю, я бы мог загнуться, так доктор сказал. Набрался силенок вполне. А через две недели куска в рот взять не мог. Ответа из дома нет, и я, признаться, затосковал. Еда и на ум не идет, сон от меня бежит, всякие дурные мыслишки в голову лезут… На третьей неделе получаю письмо из Воронежа. Но пишет не Ирина, а сосед мой, столяр Иван Тимофеевич. Не дай бог никому таких писем получать!.. Сообщает он, что еще в июне сорок второго года немцы бомбили авиазавод и одна тяжелая бомба попала прямо в мою хатенку. Ирина и дочери как раз были дома… Ну, пишет, что не нашли от них и следа, а на месте хатенки - глубокая яма… Не дочитал я в этот раз письмо до конца. В глазах потемнело, сердце сжалось в комок и никак не разжимается. Прилег я на койку, немного отлежался, дочитал. Пишет сосед, что Анатолий во время бомбежки был в городе. Вечером вернулся в поселок, посмотрел на яму и в ночь опять ушел в город. Перед уходом сказал соседу, что будет проситься добровольцем на фронт. Вот и все.

Когда сердце разжалось и в ушах зашумела кровь, я вспомнил, как тяжело расставалась со мною моя Ирина на вокзале. Значит, еще тогда подсказало ей бабье сердце, что больше не увидимся мы с ней на этом свете. А я ее тогда оттолкнул… Была семья, свой дом, все это лепилось годами, и все рухнуло в единый миг, остался я один. Думаю: «Да уж не приснилась ли мне моя нескладная жизнь?» А ведь в плену я почти каждую ночь, про себя, конечно, и с Ириной и с детишками разговаривал, подбадривал их, дескать, я вернусь, мои родные, не горюйте обо мне, я - крепкий, я выживу, и опять мы будем все вместе… Значит, я два года с мертвыми разговаривал?!

Рассказчик на минуту умолк, а потом сказал уже иным, прерывистым и тихим голосом:

Давай, браток, перекурим, а то меня что-то удушье давит.

Мы закурили. В залитом полой водою лесу звонко выстукивал дятел. Все так же лениво шевелил сухие сережки на ольхе теплый ветер; все так же, словно под тугими белыми парусами, проплывали в вышней синеве облака, но уже иным показался мне в эти минуты скорбного молчания безбрежный мир, готовящийся к великим свершениям весны, к вечному утверждению живого в жизни.

Молчать было тяжело, и я спросил:

Дальше-то? - нехотя отозвался рассказчик. - Дальше получил я от полковника месячный отпуск, через неделю был уже в Воронеже. Пешком дотопал до места, где когда-то семейно жил. Глубокая воронка, налитая ржавой водой, кругом бурьян по пояс… Глушь, тишина кладбищенская. Ох, и тяжело же было мне, браток! Постоял, поскорбел душою и опять пошел на вокзал. И часу оставаться там не мог, в этот же день уехал обратно в дивизию.

Но месяца через три и мне блеснула радость, как солнышко из-за тучи: нашелся Анатолий. Прислал письмо мне на фронт, видать, с другого фронта. Адрес мой узнал от соседа, Ивана Тимофеевича. Оказывается, попал он поначалу в артиллерийское училище; там-то и пригодились его таланты к математике. Через год с отличием закончил училище, пошел на фронт и вот уже пишет, что получил звание капитана, командует батареей «сорокапяток», имеет шесть орденов и медали. Словом, обштопал родителя со всех концов. И опять я возгордился им ужасно! Как ни крути, а мой родной сын - капитан и командир батареи, это не шутка! Да еще при таких орденах. Это ничего, что отец его на «студебеккере» снаряды возит и прочее военное имущество. Отцово дело отжитое, а у него, у капитана, все впереди.

И начались у меня по ночам стариковские мечтания: как война кончится, как я сына женю и сам при молодых жить буду, плотничать и внучат нянчить. Словом, всякая такая стариковская штука. Но и тут получилась у меня полная осечка. Зимою наступали мы без передышки, и особо часто писать друг другу нам было некогда, а к концу войны, уже возле Берлина, утром послал Анатолию письмишко, а на другой день получил ответ. И тут я понял, что подошли мы с сыном к германской столице разными путями, но находимся один от одного поблизости. Жду не дождусь, прямо-таки не чаю, когда мы с ним свидимся. Ну, и свиделись… Акурат девятого мая, утром, в День Победы, убил моего Анатолия немецкий снайпер…

Во второй половине дня вызывает меня командир роты. Гляжу, сидит у него незнакомый мне артиллерийский подполковник. Я вошел в комнату, и он встал, как перед старшим по званию. Командир моей роты говорит: «К тебе, Соколов», - а сам к окну отвернулся. Пронизало меня, будто электрическим током, потому что почуял я недоброе. Подполковник подошел ко мне и тихо говорит: «Мужайся, отец! Твой сын, капитан Соколов, убит сегодня на батарее. Пойдем со мной!»

Качнулся я, но на ногах устоял. Теперь и то как сквозь сон вспоминаю, как ехал вместе с подполковником на большой машине, как пробирались по заваленным обломками улицам, туманно помню солдатский строй и обитый красным бархатом гроб. А Анатолия вижу вот как тебя, браток. Подошел я к гробу. Мой сын лежит в нем и не мой. Мой - это всегда улыбчивый, узкоплечий мальчишка, с острым кадыком на худой шее, а тут лежит молодой, плечистый, красивый мужчина, глаза полуприкрыты, будто смотрит он куда-то мимо меня, в неизвестную мне далекую даль. Только в уголках губ так навеки и осталась смешинка прежнего сынишки, Тольки, какого я когда-то знал… Поцеловал я его и отошел в сторонку. Подполковник речь сказал. Товарищи-друзья моего Анатолия слезы вытирают, а мои невыплаканные слезы, видно, на сердце засохли. Может, поэтому оно так и болит?..

Похоронил я в чужой, немецкой земле последнюю свою радость и надежду, ударила батарея моего сына, провожая своего командира в далекий путь, и словно что-то во мне оборвалось… Приехал я в свою часть сам не свой. Но тут вскорости меня демобилизовали. Куда идти? Неужто в Воронеж? Ни за что! Вспомнил, что в Урюпинске живет мой дружок, демобилизованный еще зимою по ранению, - он когда-то приглашал меня к себе, - вспомнил и поехал в Урюпинск.

Приятель мой и жена его были бездетные, жили в собственном домике на краю города. Он хотя и имел инвалидность, но работал шофером в автороте, устроился и я туда же. Поселился у приятеля, приютили они меня. Разные грузы перебрасывали мы в районы, осенью переключились на вывозку хлеба. В это время я и познакомился с моим новым сынком, вот с этим, какой в песке играется.

Из рейса, бывало, вернешься в город - понятно, первым делом в чайную: перехватить чего-нибудь, ну, конечно, и сто грамм выпить с устатка. К этому вредному делу, надо сказать, я уже пристрастился как следует… И вот один раз вижу возле чайной этого парнишку, на другой день - опять вижу. Этакий маленький оборвыш: личико все в арбузном соку, покрытом пылью, грязный, как прах, нечесаный, а глазенки - как звездочки ночью после дождя! И до того он мне полюбился, что я уже, чудное дело, начал скучать по нем, спешу из рейса поскорее его увидать. Около чайной он и кормился, - кто что даст.

На четвертый день прямо из совхоза, груженный хлебом, подворачиваю к чайной. Парнишка мой там сидит на крыльце, ножонками болтает и, по всему видать, голодный. Высунулся я в окошко, кричу ему: «Эй, Ванюшка! Садись скорее на машину, прокачу на элеватор, а оттуда вернемся сюда, пообедаем». Он от моего окрика вздрогнул, соскочил с крыльца, на подножку вскарабкался и тихо так говорит: «А вы откуда знаете, дядя, что меня Ваней зовут?» И глазенки широко раскрыл, ждет, что я ему отвечу. Ну, я ему говорю, что я, мол, человек бывалый и все знаю.

Зашел он с правой стороны, я дверцу открыл, посадил его рядом с собой, поехали. Шустрый такой парнишка, а вдруг чего-то притих, задумался и нет-нет, да и взглянет на меня из-под длинных своих загнутых кверху ресниц, вздохнет. Такая мелкая птаха, а уже научился вздыхать. Его ли это дело? Спрашиваю: «Где же твой отец, Ваня?» Шепчет: «Погиб на фронте». - «А мама?» - «Маму бомбой убило в поезде, когда мы ехали». - «А откуда вы ехали?» - «Не знаю, не помню…» - «И никого у тебя тут родных нету?» - «Никого». - «Где же ты ночуешь?» - «А где придется».

Закипела тут во мне горючая слеза, и сразу я решил: «Не бывать тому, чтобы нам порознь пропадать! Возьму его к себе в дети». И сразу у меня на душе стало легко и как-то светло. Наклонился я к нему, тихонько спрашиваю: «Ванюшка, а ты знаешь, кто я такой?» Он и спросил, как выдохнул: «Кто?» Я ему и говорю так же тихо. «Я - твой отец».

Боже мой, что тут произошло! Кинулся он ко мне на шею, целует в щеки, в губы, в лоб, а сам, как свиристель, так звонко и тоненько кричит, что даже в кабинке глушно: «Папка родненький! Я знал! Я знал, что ты меня найдешь! Все равно найдешь! Я так долго ждал, когда ты меня найдешь!» Прижался ко мне и весь дрожит, будто травинка под ветром. А у меня в глазах туман, и тоже всего дрожь бьет, и руки трясутся… Как я тогда руля не упустил, диву можно даться! Но в кювет все же нечаянно съехал, заглушил мотор. Пока туман в глазах не прошел, - побоялся ехать: как бы на кого не наскочить. Постоял так минут пять, а сынок мой все жмется ко мне изо всех силенок, молчит, вздрагивает. Обнял я его правой рукою, потихоньку прижал к себе, а левой развернул машину, поехал обратно, на свою квартиру. Какой уж там мне элеватор, тогда мне не до элеватора было.

Бросил машину возле ворот, нового своего сынишку взял на руки, несу в дом. А он как обвил мою шею ручонками, так и не оторвался до самого места. Прижался своей щекой к моей небритой щеке, как прилип. Так я его и внес. Хозяин и хозяйка в акурат дома были. Вошел я, моргаю им обоими глазами, бодро так говорю: «Вот и нашел я своего Ванюшку! Принимайте нас, добрые люди!» Они, оба мои бездетные, сразу сообразили, в чем дело, засуетились, забегали. А я никак сына от себя не оторву. Но кое-как уговорил. Помыл ему руки с мылом, посадил за стол. Хозяйка щей ему в тарелку налила, да как глянула, с какой он жадностью ест, так и залилась слезами. Стоит у печки, плачет себе в передник. Ванюшка мой увидал, что она плачет, подбежал к ней, дергает ее за подол и говорит: «Тетя, зачем же вы плачете? Папа нашел меня возле чайной, тут всем радоваться надо, а вы плачете». А той - подай бог, она еще пуще разливается, прямо-таки размокла вся!

После обеда повел я его в парикмахерскую, постриг, а дома сам искупал в корыте, завернул в чистую простыню. Обнял он меня и так на руках моих и уснул. Осторожно положил его на кровать, поехал на элеватор, сгрузил хлеб, машину отогнал на стоянку - и бегом по магазинам. Купил ему штанишки суконные, рубашонку, сандалии и картуз из мочалки. Конечно, все это оказалось и не по росту и качеством никуда не годное. За штанишки меня хозяйка даже разругала. «Ты, - говорит, - с ума спятил, в такую жару одевать дитя в суконные штаны!» И моментально - швейную машинку на стол, порылась в сундуке, а через час моему Ванюшке уже сатиновые трусики были готовы и беленькая рубашонка с короткими рукавами. Спать я лег вместе с ним и в первый раз за долгое время уснул спокойно. Однако ночью раза четыре вставал. Проснусь, а он у меня под мышкой приютится, как воробей под застрехой, тихонько посапывает, и до того мне становится радостно на душе, что и словами не скажешь! Норовишь не ворохнуться, чтобы не разбудить его, но все-таки не утерпишь, потихоньку встанешь, зажжешь спичку и любуешься на него…

Перед рассветом проснулся, не пойму, с чего мне так душно стало? А это сынок мой вылез из простыни и поперек меня улегся, раскинулся и ножонкой горло мне придавил. И беспокойно с ним спать, а вот привык, скучно мне без него. Ночью то погладишь его сонного, то волосенки на вихрах понюхаешь, и сердце отходит, становится мягче, а то ведь оно у меня закаменело от горя…

Первое время он со мной на машине в рейсы ездил, потом понял я, что так не годится. Одному мне что надо? Краюшку хлеба и луковицу с солью, вот и сыт солдат на целый день. А с ним - дело другое: то молока ему надо добывать, то яичко сварить, опять же без горячего ему никак нельзя. Но дело-то не ждет. Собрался с духом, оставил его на попечение хозяйки, так он до вечера слезы точил, а вечером удрал на элеватор встречать меня. До поздней ночи ожидал там.

Трудно мне с ним было на первых порах. Один раз легли спать еще засветло, днем наморился я очень, и он - то всегда щебечет, как воробушек, а то что-то примолчался. Спрашиваю: «Ты о чем думаешь, сынок?» А он меня спрашивает, сам в потолок смотрит: «Папка, ты куда свое кожаное пальто дел?» В жизни у меня никогда не было кожаного пальто! Пришлось изворачиваться: «В Воронеже осталось», - говорю ему. «А почему ты меня так долго искал?» Отвечаю ему: «Я тебя, сынок, и в Германии искал, и в Польше, и всю Белоруссию прошел и проехал, а ты в Урюпинске оказался». - «А Урюпинск - это ближе Германии? А до Польши далеко от нашего дома?» Так и болтаем с ним перед сном.

А ты думаешь, браток, про кожаное пальто он зря спросил? Нет, все это неспроста. Значит, когда-то отец его настоящий носил такое пальто, вот ему и запомнилось. Ведь детская память, как летняя зарница: вспыхнет, накоротке осветит все и потухнет. Так и у него память, вроде зарницы, проблесками работает.

Может, и жили бы мы с ним еще с годик в Урюпинске, но в ноябре случился со мной грех: ехал по грязи, в одном хуторе машину мою занесло, а тут корова подвернулась, я и сбил ее с ног. Ну, известное дело, бабы крик подняли, народ сбежался, и автоинспектор тут как тут. Отобрал у меня шоферскую книжку, как я ни просил его смилостивиться. Корова поднялась, хвост задрала и пошла скакать по переулкам, а я книжки лишился. Зиму проработал плотником, а потом списался с одним приятелем, тоже сослуживцем, - он в вашей области, в Кашарском районе, работает шофером, - и тот пригласил меня к себе. Пишет, что, мол, поработаешь полгода по плотницкой части, а там в нашей области выдадут тебе новую книжку. Вот мы с сынком и командируемся в Кашары походным порядком.

Да оно, как тебе сказать, и не случись у меня этой аварии с коровой, я все равно подался бы из Урюпинска. Тоска мне не дает на одном месте долго засиживаться. Вот уже когда Ванюшка мой подрастет и придется определять его в школу, тогда, может, и я угомонюсь, осяду на одном месте. А сейчас пока шагаем с ним по русской земле.

Тяжело ему идти, - сказал я.

Так он вовсе мало на своих ногах идет, все больше на мне едет. Посажу его на плечи и несу, а захочет промяться, - слезает с меня и бегает сбоку дороги, взбрыкивает, как козленок. Все это, браток, ничего бы, как-нибудь мы с ним прожили бы, да вот сердце у меня раскачалось, поршня надо менять… Иной раз так схватит и прижмет, что белый свет в глазах меркнет. Боюсь, что когда-нибудь во сне помру и напугаю своего сынишку. А тут еще одна беда: почти каждую ночь своих покойников дорогих во сне вижу. И все больше так, что я - за колючей проволокой, а они на воле, по другую сторону… Разговариваю обо всем и с Ириной и с детишками, но только хочу проволоку руками раздвинуть, - они уходят от меня, будто тают на глазах… И вот удивительное дело: днем я всегда крепко себя держу, из меня ни «оха», ни вздоха не выжмешь, а ночью проснусь, и вся подушка мокрая от слез…

Чужой, но ставший мне близким человек поднялся, протянул большую, твердую, как дерево, руку:

Прощай, браток, счастливо тебе!

И тебе счастливо добраться до Кашар.

Благодарствую. Эй, сынок, пойдем к лодке.

Мальчик подбежал к отцу, пристроился справа и, держась за полу отцовского ватника, засеменил рядом с широко шагавшим мужчиной.

Два осиротевших человека, две песчинки, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы… Что-то ждет их впереди? И хотелось бы думать, что этот русский человек, человек несгибаемой воли, выдюжит и около отцовского плеча вырастет тот, который, повзрослев, сможет все вытерпеть, все преодолеть на своем пути, если к этому позовет его родина.

С тяжелой грустью смотрел я им вслед… Может быть, все и обошлось бы благополучно при нашем расставанье, но Ванюшка, отойдя несколько шагов и заплетая куцыми ножками, повернулся на ходу ко мне лицом, помахал розовой ручонкой. И вдруг словно мягкая, но когтистая лапа сжала мне сердце, и я поспешно отвернулся. Нет, не только во сне плачут пожилые, поседевшие за годы войны мужчины. Плачут они и наяву. Тут главное - уметь во-время отвернуться. Тут самое главное - не ранить сердце ребенка, чтобы он не увидел, как бежит по твоей щеке жгучая и скупая мужская слеза…

Михаил Александрович Шолохов (11 мая (24 мая) 1905, область Войска Донского — 21 февраля 1984) — русский советский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе (1965 г. — за роман «Тихий Дон»), классик русской литературы.

Родился на хуторе Кружилине станицы Вешенской Области Войска Донского. Мать, украинская крестьянка, служила горничной. Была насильно выдана замуж за донского казака-атаманца* Кузнецова, но от него ушла к "иногороднему", богатому приказчику А. М. Шолохову. Их внебрачный сын вначале носил фамилию первого мужа матери, считался "казачьим сыном" со всеми положенными привилегиями и земельным паем. Однако после смерти Кузнецова (в 1912 г.) и усыновления родным отцом стал считаться "сыном мещанина", "иногородним" и все привилегии потерял.

Образование ограничилось четырьмя классами гимназии — дальше была война. "Поэты рождаются по-разному, — скажет он позже. — Я, например, родился из гражданской войны на Дону". С 15-ти лет начинает самостоятельную трудовую деятельность. Сменил множество профессий: учитель школы ликбеза, служащий станичного ревкома, счетовод, журналист... С 1921 года — "комиссар по хлебу", на продразверстке. За "превышение власти на хлебозаготовках" был приговорен трибуналом к расстрелу (заменили тюрьмой — условно)...

Осенью 1922 года М. Шолохов приезжает в Москву, пытается поступить на рабфак — не берут: не состоит в комсомоле. Живет случайными заработками. Посещает литературный кружок "Молодая гвардия", пробует писать, публикует фельетоны и очерки в столичных газетах и журналах. Эти опыты подтолкнули к созданию "Донских рассказов" (1926 г.), которые сразу обратили на себя внимание.

В 1925 году М. Шолохов возвращается на родину и приступает к главному труду своей жизни — роману "Тихий Дон". Две первых книги романа вышли в 1928 году. Публикация сопровождалась бурной полемикой: роман о гражданской войне, написанный совсем еще молодым писателем "анафемски талантливо" (по отзыву М. Горького), озадачивал и эпопейным размахом, и умелостью, и авторской позицией. Выход третьей книги романа был приостановлен из-за явно сочувственного изображения Верхнедонского казачьего восстания 1919 года. В возникшей паузе М. Шолохов берется за роман о коллективизации на Дону — "Поднятая целина". К содержанию этой книги претензий не было. Она вышла в 1932 году. И в том же году возобновилась публикация "Тихого Дона" — после вмешательства Сталина в судьбу книги. В 1940 году вышли в свет последние части этой уникальной эпопеи XX века.

За "Тихий Дон" М. Шолохов был награжден орденом Ленина, в 1941 году присуждена Сталинская премия 1-й степени. Однако партийная активность первого лица советской литературы (особенно в послевоенные годы) заметно превосходила писательскую: ни в годы войны (военкор "Правды" и "Красной звезды"), ни после из-под его пера не вышло почти ничего, напоминающего автора "Тихого Дона" (кроме, разве что, рассказа "Судьба человека", 1957 г.).

В 1960 году М. Шолохову присуждена Ленинская премия — за вторую книгу "Поднятой целины", а в 1965-м — Нобелевская премия за "Тихий Дон".

Дважды Герой Социалистического труда, кавалер шести орденов Ленина, почетный доктор нескольких европейских университетов Михаил Александрович Шолохов умер и похоронен в станице Вешенской, на крутом берегу Дона.

Михаил Александрович Шолохов; Российская империя (СССР), станица Вешенская; 11.05.1905 – 21.02.1984

Михаил Шолохов является одним из наиболее знаменитых русских писателей советской эпохи. Его произведения популярны не только в нашей стране, но и за рубежом и еще при жизни автора были переведены на множество языков мира. Это позволило Михаилу Шолохову стать лауреатом Нобелевской премии по литературе, а его произведениям быть экранизированным. Так был экранизированы роман М Шолохова «Тихий Дон», «Поднятая целина», «Они сражались за Родину» и многие другие. Кроме того книги М Шолохова попали в список произведений школьной программы, благодаря чему рассказ Шолохова «Судьба человека» читать достаточно популярно среди молодежи. Все это способствовало популяризации произведений Шолохова и их попаданию в наш рейтинг .

Биография Шолохова М. А.

Родился Михаил Шолохов в 1905 году в станице Вешенской. Первоначально мальчик носил фамилию Кузнецов, так как его мать была насильно выдана замуж за сына станичного атамана. Впоследствии она ушла к отцу Михаила Шолохова, но обручиться и дать Михаилу его отцовскую фамилию смогли только после смерти Кузнецова.

В 1910 году семья переехала на хутор Каргиновский, где отец Михаила нанял для него местного учителя. В 9-летнем возрасте Михаил один год учится в подготовительном классе гимназии, а в следующем году поступает в гимназию города Богучара. Здесь он закончил 4 класса, но семья была вынуждена уехать из-за наступления немецких войск. Переехали назад станицу Каргинскую. Здесь Шолохов оканчивает налоговые курсы и получает должность продовольственного инспектора. В 15 летнем возрасте вступает в отряд по продразверстке, попадает в плен к Махно, откуда его отпускают. Позже опять-таки участвует в продразверстке, где был арестован за взятку, но путем подделки документов его отцу удается освободить его от расстрельной статьи. Михаил получает лишь год исправительных работ в колонии для несовершеннолетних. Но и здесь его отцу удается «уладить» вопрос и Шолохов отправляется жить в Москву.

В Москве Шолохов занимается самообразованием и входит в литературные круги. В 18-летнем возрасте в газете «Юношеская правда» можно первые рассказы Шолохова читать. В этом же году он возвращается в станицу Каргинскую, где сватается к дочери бывшего казачьего атамана. В 1924 происходит их свадьба и в этом же году первые Шолохова «Донские рассказы» читать можно в газете «Молодогвардеец».

Роман М Шолохова «Тихий Дон» первые 2 тома, которого были опубликованы в 1928 году, приносит писателю всемирную славу. И даже некоторая неоднозначность произведения в отношении советского времени не налагает на роман запрет. Ведь его как и произведения одобряет лично Сталин. Позже выходит произведение «Поднятая целина», которая закрепляет за писателем славу наиболее известного советского писателя.

Во время Второй мировой войны Шолохов работает репортером в газете «Правда». Непосредственно на передовой он не бывает, тем не менее, ему очень ярко удается отображать события тех дней. Благодаря этому рассказ Шолохова «Судьба человека» читать достаточно популярно и сейчас. Кроме того о военном периоде появляется роман «Они сражались за Родину» читать который становится безумно популярно после выхода одноименного фильма. Также в газете «Правда» опубликованы еще целый цикл небольших рассказов.

После войны Михаил Шолохов продолжает свою творческую деятельность и пишет третий и четвертый том романа эпопеи «Тихий Дон», а также множество рассказов. Свою творческую деятельность Михаил ведет аж до 1960 года, после чего все больше времени отдает общению с двумя сыновьями и двумя дочерями, а также внуками. Умер Шолохов в 1984 году в родной станице Вешенской.

Книги Шолохова М. А. на сайте Топ книг

В нашем рейтинге представлены сразу два произведения автора. Так наибольшую популярность приобрел рассказ Шолохова «Судьба человека» читать который достаточно популярно благодаря школьникам. Кроме того в рейтинге представлен роман М Шолохова «Тихий Дон» который занимает более низкое место в топе. Тем не менее, следует отметить стабильность интереса к обоим произведениям и высокую вероятность их нахождения в наших последующих рейтингах.

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Михаил Шолохов
Донские рассказы. Судьба человека. Рассказы и повесть

Художники И. Годин, О. Верейский


Вступительная статья

Судьбы высокий дар


Родословная Шолохова уходит в даль веков и теряется в дымке легенд и полудостоверных сказаний.

Предки Михаила Александровича Шолохова – уроженцы Зарайского уезда Рязанской губернии – земли русской, из которой издревле торилась тропинка к Дону. Первое упоминание о Шолоховых относится к 1715 году. В Пушкарской слободе Зарайского кремля жили Зеновьевы, Кобызевы, Бочаровы, Максины, Лежневы, Дремины, Федоровы, Нефедовы, Щербаковы и Шолоховы: Осип Фирсович, Иван Фирсович, Сергей Фирсович и Василий Фирсович. По плану реконструкции слободы на 1715 год, составленному В. И. Полянчевым, предки писателя поселились здесь около 1687 года.

В Пушкарской слободе насчитывалось двенадцать дворов. Если стать лицом на север, можно определить расположение жительства предков Михаила Александровича. Итак, прямо перед нами будет лестница на крепостную стену, слева – Стрелецкая слобода (место проживания стрельцов), справа – слобода Пушкарская. Тут в самом крайнем доме жили пушкари Сергей Фирсович и Василий Фирсович Шолоховы, прапрадеды Михаила Александровича. А напротив и чуть налево от их дома – роща Свинушка со Святым Колодцем, рядом с ней находится старообрядческое кладбище, где покоится прах зарайских Шолоховых и единоверческая церковь.

Здесь корни фамильного дерева писателя.

Изменился Зарайск вместе со своими обитателями. Род Шолоховых-пушкарей пополнился купцами, прасолами, бедными мещанами и предпринимателями средней руки. Разбрелись по белому свету потомки доблестных пушкарей, среди которых были и ратоборцы, и горькие неудачники, и умельцы, и буйные головы, и талантливые мечтатели. Михаил Иванович, прадед писателя, не отличался ни здоровьем, ни удачей. Его единственный сын, Михаил Михайлович, с юных лет метался в поисках заработка. Нужда гнала его с одного места на другое. Так он попал на Дон, где нашел работу, а вскоре перевез сюда семью: жену и двух сыновей – Николая и Александра. Поселился дед писателя на хуторе Кружи лине. И началось житье-бытье на Донщине.

Сам Михаил Александрович мало говорил о своих предках. Об отце писателя, Александре Михайловиче, известно, что он родился в Зарайском уезде Рязанской губернии, выходец из мещан, русский, окончил приходское училище. В 1931 году Шолохов писал: «Отец – разночинец, выходец из Рязанской губернии, до самой смерти (1925 год) менял профессии. Был последовательно „шибаем“ (скупщиком скота), сеял хлеб на покупной казачьей земле, служил приказчиком в коммерческом предприятии хуторского масштаба, управляющим паровой мельницы и т. д.».

Шолохов навсегда связал свою жизнь со станицей Вёшенской. Он гордился тем, что родился, вырос и жил на Дону, среди казачества, которому обязан своим происхождением и легендарный Степан Разин, любимец всего славянского мира. Гордился Шолохов традициями, ратными подвигами и свободолюбием своих земляков. И есть чем гордиться. История донского казачества насчитывает пять веков, полных славных и трагических событий. В старину казачество являлось надежным оплотом российских государственных границ на Диком поле, в кавказских теснинах, в сибирских пространствах и проводником там русской власти. Казачья вольница доставляла немало хлопот Москве (центральному правительству) и даже вступала с ним в вооруженные столкновения. Но эта внутренняя междоусобица, вызванная кроме причин социально-экономических неумеренной централизацией сверху и неумеренным подчас свободолюбием снизу, не умаляет, однако, той важной исторической роли, которую сыграло казачество в формировании Российского государства.

Шолохову, которому исторические события, связанные с казачеством, были хорошо известны, потребовалось многое переосмыслить. Он рано понял, что социальная борьба более ожесточенная и беспощадная, чем война между государствами. Ибо классовая борьба не знает мира… А Шолохов был не только художником, но и аналитиком.

Тут впору сказать о его редкостном даровании.

Едва ли случайно, что мы почти ничего не знаем о внутренней, духовной жизни молодого Шолохова. Родился 24 мая 1905 года в хуторе Кружилинском станицы Вёшенской Донского округа. Детские годы прошли в хуторе Кружилинском. Окончил четыре класса гимназии. В декабре 1924 года опубликовал первое художественное произведение – рассказ «Родинка», а через два года начинает писать большой роман. И до такой степени стремительно овладевает высотами художественного мастерства и неподражаемым искусством исторического анализа, что к сентябрю 1927 года была закончена первая, а к марту 1928-го – вторая книга бессмертного «Тихого Дона». Будто никем другим в жизни Шолохов не был, кроме как великим писателем.

Для многих поколений феномен Шолохова долго будет загадкой. Вот уже более полувека его творчество вызывает восхищение, потрясение и удивление: как, каким образом он, простолюдин, не имеющий систематического образования, сумел постичь диалектику природы и глубокий смысл трагических противоречий века; как мог он передать тончайшие движения человеческой души и открыть такие истины, которые, казалось, по плечу сонму ученых-историков, философов, психологов, а не одному человеку. Для тьмы завистников и дипломированных умников тут все ясно и просто: не может этого сделать человек с начальным образованием. Не может – и всё! Зачем им знать, что суть не в формальном образовании, а в той таинственной силе художественного таланта, который дарует ощущение жизни каждому событию, каждому лицу, каждому явлению, к которым прикасается мастер. В нем как бы спрессованы огромные богатства творческой фантазии, интеллектуальных способностей и интуиции. Шолохов в высшей степени обладал этим даром: видел внутренние связи между вещами и мгновенно постигал то, что другим давалось годами упорного труда, и то не в полной мере. Это особое свойство таланта: его глаза и ум с раннего детства впитывают мир как целое; целостность жизни осознается им без особых усилий – и оживает на страницах, в нотных знаках, на холсте, в камне.

* * *

Кто же оказал большое влияние на формирование сознания будущего писателя? В своей автобиографии 1931 года Михаил Александрович обронил фразу: «Мать… грамоте выучилась… для того, чтобы… самостоятельно писать мне письма». Многие писатели и критики восприняли это признание весьма упрощенно и стали в унисон твердить: главное влияние на формирование характера, личности, интересов и вкусов Шолохова оказала его мать. Это заблуждение. Конечно, сын унаследовал от матери многие черты, но дело в том, что по своему характеру Михаил Александрович мало походил на свою мать. При всей своей доброте и домовитости Анастасия Даниловна была женщиной строгой и властной. Сын же ее – человек веселого нрава, жизнерадостный, очень мягкий, чуткий к людям и удивительно тактичный. И любил он свою мать самозабвенно… Все же духовно просветленное и интеллектуальное – от отца, это его влияние. Александр Михайлович был таким же отзывчивым, скромным, застенчивым, к тому же острослов, умница и книгочей. Именно таким его знали и уважали во всей округе. Он хорошо разбирался в философии и любил русскую классическую литературу. В доме Александра Михайловича всегда были свежие газеты и журналы, хорошо подобранная библиотека. Есть все основания утверждать, что тяга к знаниям, интерес к искусству, то есть внутренний мир писателя, формировались под влиянием отца.

Уже в двенадцать лет Михаил любил рассуждать на философские темы. В довоенной библиотеке Михаила Шолохова были собрания трудов Канта, Шопенгауэра, Ницше, Спинозы в мягких обложках (приложения к журналу «Нива») и книги Гегеля – в коленкоровом переплете с золотым тиснением. Часто он уединялся с томиком философа, погружаясь в беседу с ним.

Михаил Александрович научился читать с пяти лет и всю жизнь дружил с книгой. Читал очень много, интересы его были чрезвычайно широки – от исследований по космосу до книг по сельскому хозяйству. Естественно, прекрасно знал русскую и зарубежную классику. Память (а она у Шолохова была феноменальной и такой оставалась до последних дней!) накрепко сохранила массу эмоций, фактов, жизненных реалий, стихов самых разных поэтов. При желании он мог часами читать Бунина, Тютчева, Пушкина, Лермонтова, Кольцова, Байрона, Шелли. Но никогда не старался блеснуть знаниями, хотя любил прочитать какое-нибудь стихотворение или подходящий к случаю отрывок из произведения полюбившегося автора.

Шолохову было семнадцать лет, когда водоворот событий втянул его в свою бешеную круговерть. В первые месяцы 1922 года ситуация осложнилась, казаки начали оказывать сопротивление налоговой политике властей. В округ поступают сообщения об утаивании хлеба, о срыве выполнения сдачи налога и гибели налоговых инспекторов… Окончив подготовительные курсы, Михаил Шолохов приступил 17 мая к исполнению обязанностей продинспектора станицы Букановской. 31 августа 1922 года станичный налогоинспектор Михаил Шолохов был отстранен от занимаемой должности, в которой пребывал три с половиной месяца. На этом навсегда закончилась его карьера государственного служащего. Впоследствии он не смог достичь столь ответственных административных высот. Начался период поисков своего пути на ниве жизни, усеянной, кроме всего прочего, обломками иллюзий, замыслов и мечтаний…

Откуда черпал силы этот юноша, пробиваясь сквозь толстый слой материальных недостатков, ограниченных возможностей и высокомерия столичных интеллектуалов? Способен ли кто-нибудь после леденящих мозг и сердце потрясений, вызванных двумя смертными приговорами, сохранить присутствие духа, не утратить любовь к жизни, чувство доброты и восхищение красотой мироздания? Над всем этим впору задуматься. Не все тут лежит на поверхности, но без этого не уразуметь по-настоящему очарование и философскую глубину его творений. А какие внутренние терзания и боли должен преодолеть человек, видя торжество зла и несправедливости в окружающем мире! Как им противостоять и не дать заглушить природный дар, способный творить в недосягаемой высоте поэтического вдохновения?

Не дай бог родиться такому человеку в годину смуты и не встретить родственную душу, преданное сердце… К счастью, судьба одарила Шолохова на всю жизнь великой радостью. В станице Букановской, в которой чуть не оборвалась его жизнь, он встретил в 1922 году Машу Громославскую, да на этом и закончилась его холостяцкая воля.

* * *

Литературно-общественная действительность первых послереволюционных лет – процесс сложный и противоречивый. Крупные события мировой истории находят свое отражение в многослойной структуре общественного бытия. Под влиянием социалистической революции произошли коренные сдвиги во всем мире, и, естественно, в сфере культуры. История развивается по своим собственным законам. Можно было защищать новый строй или бороться против него, проклинать, клеветать либо пытаться занять созерцательную, нейтральную позицию, но делать вид, что ничего не произошло, – этого никто не мог. События 1917 года обнажили все концы и начала, столкнули старое и новое, прогрессивное и реакционное, поставили общество (в том числе деятелей искусства и литературы) перед неизбежностью выбора: «за» или «против». В литературно-художественной среде произошел глубокий раскол: вчерашние друзья оказались по разные стороны баррикад.

Молодая литература заметно набирала высоту. Правда, в этот период она еще не избавилась от односторонности взгляда: в революции писатели видели только лишь героику, в ее кровавой купели – храбрость, в жестокости – проявление пролетарского гуманизма. Часто личность, с ее страданиями, болью и отчаянием, оставалась вне поля их интереса, а бедствия народа преподносились под знаком торжества классовых интересов. Повесть Федора Гладкова «Огненный конь» (1922) – один из примеров подобной литературы. Разрушения, смерть – вот предмет ее романтического пафоса. Большевику Никифору Гмыре, председателю ревкома, так представляется цель революции: «…Не к смерти идем путиной этой, а к жизни… К жизни через смерть… Через страдания и муки – к радости человеческой… Хорошо!.. Хорошо нести крест борьбы… муки революции… до власти на всей земле… Наша власть… власть труда! В огне – сила земли… в крови огнедышащей… И наш великий бунт в огне и крови…» Он так и поступает. Как и комиссар бронепоезда матрос Глоба: «…K делу, земнородный! Будем идти по путям, проложенным силой, стоящей выше нас… через кровь… через смерть… через трагедию… Отравить каждую клеточку мозга кровавой грязью. Пострадать, потрясти землю… и погибнуть…»

И таких сочинений было много. Дело, однако, не в количестве, а в тенденции, которая угрожающе крепла. Бесспорно, трудное было время, со всех сторон охваченное пламенем революции. Нелегко было писателю разобраться в клубке дьявольски запутанных событий. Наиболее талантливые вышли из горнила революции чистыми и честными, но что-то утратили от душевной теплоты, от глубокого взгляда на действительность. И было бы неверно слишком строго судить их искренние заблуждения и замедленное восприятие новых начал жизни.

Постепенно намечался перелом в художественном методе литературы. Первые значительные изменения происходят после «Сорок первого» Бориса Лавренева, романа Александра Серафимовича «Железный поток» и рассказов Михаила Шолохова («Чужая кровь», «Лазоревая степь»). Они не только отражают сложные противоречия своего времени, но и как бы разрывают замкнутый круг личной вины каждого за царящие вокруг насилие и произвол и рассматривают человека в широком плане: в связях с обществом, в мечтах о мирном труде, в интимных рамках, горестях, то есть в тех формах бытия, которые формируют сознание и определяют действия личности. Они проникнуты жизнеутверждением, полны напряженных исканий. Человеку, показывают они, осточертела вся эта затянувшаяся кровавая игра в «революционную романтику», и он потянулся к мечте и земле, к станку, к книге.

Москва помогла Шолохову окончательно уверовать в свои силы, в свой собственный путь в литературе, в свой талант. Спасибо столице за науку! В послужном списке Шолохов писал: «С 10.1922 по 3.1923 – Москва, артель каменщиков; с августа 1923 года по май 1924 года – счетовод московского жилищного управления № 803…» В мае 1924 года, отпраздновав в столице свой день рождения, он возвращается с Машей на Дон, в станицу Вёшенскую. Поначалу они живут у родителей в Букановской и Каргинской.

Вот и кончилось унаследованное от отца желание к постоянной перемене профессий. Михаил Шолохов выбирает литературу.

Природа щедро одарила его поэтическим дарованием, к тому же он рано понял, как сложна и тяжела жизнь людей, и ему хотелось облегчить их судьбу своим творчеством. По приезде на Дон в 1924 году он уже ни о чем больше и не помышляет. Устанавливается строгий распорядок рабочего времени: писал до поздней ночи, просыпался по-крестьянски рано – вместе с солнцем. В дни поездки на рыбалку или охоту – раньше. В семь утра – завтрак, в тринадцать часов – обед, в семнадцать – чай и в девятнадцать – ужин. Если засиживался за рабочим столом до четырех-пяти часов утра, все равно к семи был на ногах и садился завтракать. (После контузии в войну режим изменился.) В краткий срок он пишет книгу рассказов, вынашивает план большого романа.

В 1924–1925 годы (до начала работы над «Тихим Доном») Шолохов напишет двадцать один (из общего количества 25) рассказ и повесть («Путь-дороженька»).

Рассказы публикуются в газете «Молодой ленинец», альманахе «Молодость», в журналах «Огонек», «Прожектор», «Крестьянский журнал», «Смена», «Комсомолия», «Журнал крестьянская молодежь». Добавим, что рассказы выходят и отдельными изданиями в Госиздате, «Новой Москве», «Московском товариществе писателей», «Земле и фабрике», «Молодой гвардии», «Доне» (Сталинград), в «Библиотеке батрака» (приложение к газете «Батрак») и т. д. В 1926 году были напечатаны два сборника – «Донские рассказы» и «Лазоревая степь». Интересно, что из двадцати рассказов, вошедших в эти сборники, четырнадцать были опубликованы в 1925-м и лишь шесть в начале 1926 года. «Жеребенок», «О Колчаке, крапиве и прочем» в сборники «Донские рассказы» и «Лазоревая степь» не включались. «Ветер», «Мягкотелый», «Один язык» выходили только в журналах, а рассказ «Обида», написанный в 1925–1926 годах, впервые опубликован в 1962 году. После публикации в 1931 году книги «Лазоревая степь. Донские рассказы. 1923–1925» ранние произведения Шолохова не переиздавались. И только двадцать пять лет спустя они были включены в первый том первого собрания сочинений.

Первые рассказы Шолохова как бы принадлежат сразу двум сферам, двум началам – воображаемому, измышленному и реальному. Иногда кажется, что юный автор медлит на пограничье. Память зовет в колыбельное лоно суровой действительности с ее жестокими законами, а предчувствие – к человеческой сущности: доброте, сочувствию, искренности. Не поэтому ли во всем облике героев рассказов чувствуется внутренняя противоречивость, по тем временам кажущаяся даже абсурдностью, некоей недосказанностью. Перо писателя наметило главное, сторонясь второстепенного – подробностей и деталей. Поэтому многое кажется сработанным наспех, непрочно.

Человеческая простота героев покоряет своей свежестью и жизненностью. Перо скользит легко и быстро. Отсюда – столь незамысловатые, но такие убедительные образы, а некоторые как бы изваяны с языческой смелостью. Так и хочется назвать их куском первозданной природы, точнее, ее пробной моделью.

Будто впервые осуществился принцип искусства. Впервые – этим все сказано и все оправдано. Вот почему в некоторых образах рассказов не всегда можно отыскать внутреннюю глубину, отточенность и завершенность. Главное – выразить сущность, пока важна суть, родившаяся мысль и память.

Но вот что знаменательно: в этих рассказах заявлен новый взгляд – главное в жизни: человечность, доброта, а не классовая жестокость и ненависть. По тем временам это было явное отступление, отход от складывающейся литературной традиции. В рассказах Шолохова (особенно 1925–1926 годов) чувствуется дыхание здоровой жизни, с их страниц встает настоящий человек и заявляет о своем праве созидать, творить добро, чувствовать и любить.

Разумеется, автор рассказов не мог (да и не хотел!) избежать показа яростного противостояния двух сил, изображения революции разрушающей и революции защищающейся и людей в этой страшной коловерти, где уже невозможно было определить, кто прав, а кто виноват. Однако ему абсолютно чужда поэтизация жесточайшей и небывалой борьбы не на жизнь, а на смерть, которой – увы! – отдали дань солидные, скажем так, литераторы. Характерно, что шолоховские персонажи исходят в своих поступках из конкретных обстоятельств, а не из абстрактной идеи, даже если эти поступки направлены против жизни человека. Бодягин выносит отцу смертный приговор за саботаж и идет на смерть, спасая мальчонку («Продкомиссар»); Шибалок казнит свою фронтовую подругу, повинную в гибели отряда, и спасает ребенка; беспощадный к бандитам батрак Алешка лег животом на гранату, когда из осажденного дома, где засели враги, вышла женщина с ребенком… Люди измучены бедами и ожесточены (со страниц рассказов как бы стекает кровь), но там, в глубинах их сердец, лазоревым цветом полыхает нежность и не угасает вера.

Бесспорно, столь глубокий и бесстрашный взгляд на жизнь во многом обусловлен личной судьбой самого рассказчика.

Не следует забывать, что начало творчества Шолохова совпало с переходным периодом, с эпохой ухода с исторической арены одного государственного строя и утверждением другого, оказавшего бесспорное воздействие на весь дальнейший ход мирового развития. Переходный период в России отличался исключительной насыщенностью грозными и непредсказуемыми событиями и давал бездну материала для размышлений и художественного анализа. Шолохов один из немногих понял и сердцем художника почувствовал всю глубину трагедии России. Где выход? Однозначного ответа не было, да и быть не могло. Писатель возлагал надежды прежде всего на инстинкт самосохранения народа, на созидательное начало как главный признак здоровья нации. В этом пафос его нового произведения. Рассказ «Чужая кровь» (1926) не уступает знаменитой «Судьбе человека» (1956) ни по выражению небывалого душевного напряжения, ни по высоким порывам духа и сохранению эпического отношения к окружающему миру, а по силе внутренней энергии и свежести восприятия природы, дохнувшей горьким запахом полыни, кажется, превосходит его. Но таков удел талантливой вещи («Чужая кровь»), заслоненной гениальным произведением («Тихий Дон»). Как любой шедевр, «Чужая кровь» заключает в себе некую тайну, высокое напряжение чувства и мысли, не поддающихся прямому истолкованию и комментированию. Даже проникнув в святая святых творческой лаборатории художника, серьезный исследователь останавливается потрясенный и озадаченный: сам художник оказывается бессилен объяснить многие свои творческие секреты… В рассказе идет борьба между жизнью и смертью, светом и тьмой, а светлое человеческое начало, как весеннее половодье, сметает на своем пути идеологические догмы и жесткие классовые установки. Но как дорого приходится платить человеку за все в этом мире!

Рассказы Шолохова критика поначалу оценила положительно. В общем благосклонно был встречен первый сборник «Донские рассказы» (январь 1926 года), а также второй – «Лазоревая степь» (конец 1926 года).

Но уже к концу 1920-х годов отношение литературной критики к молодому писателю резко меняется: тон и характер рецензий на его произведения становятся все более придирчивыми, жесткими. Под прицельный огонь попали и тематика рассказов, и творческий метод, и (что было отнюдь не безопасно по тем временам) идейная позиция автора. Шолохова обвиняли в «натурализме», «схематичности», «биологизме» и в отклонении от пролетарской литературы, а сверх того, объявили «колеблющимся середняком» и «мелкобуржуазным гуманистом».

Бесспорно, природа этих нападок состоит не только в распространенном инстинктивном неприятии нового яркого дарования, но и в раздражающей интернационально мыслящих интеллигентов русскости писателя. Национальное, народное были его первородными чертами, сутью таланта.

Шолохов, может быть, ближе всех подошел к воссозданию народной жизни, ибо не только обладал интуицией гениального художника, но и являлся выходцем из народной гущи и всю свою жизнь не порывал с языком, мышлением, чувствованиями и миропониманием родной среды. К тому же он представитель и выразитель земледельческой культуры – той культуры, которая лежит в основе всего великого, что создано человечеством на ниве искусства и изящной словесности.

Писатель говорил от имени народа, его устами. Отсюда могучая сила слова и эстетическая многомерность образов его лучших произведений. Только по таким признакам можно уверенно судить о принадлежности писателя к культуре того или иного народа. Только это дает ему право на титул национального художника.

* * *

Было бы большой натяжкой рассматривать творчество Шолохова как сложившееся раз и навсегда и лишенное развития, изменений. Художнику были чужды стремительные переходы, резкие скачки и признание двойственности художественной правды. Ему присущ историзм мышления. Обладая совершенно новым художественным мировоззрением, новым пониманием роли литературы в жизни общества, Шолохов отразил переходные стадии общества, историческую судьбу России.

В пору продолжения работы над романом «Они сражались за Родину» и раздумий над второй книгой «Поднятой целины» художник создает рассказ «Судьба человека» (1956), которому суждено занять особое место в его творческой биографии. Тут мы сталкиваемся с новым оттенком социальной заостренности и освещением военной темы, открывшим перед литературой широкую перспективу осмысления действительности, а именно: какие проблемы встали перед страной в мирные дни и что сулит народу победа, стоившая ему неслыханных бед, великих страданий и неисчислимых жертв?

Примечательно, что в рассказе почти полностью отсутствует пафос и возвышенная героика, столь характерные для литературы о войне. Шолохов исключает расхожее внешнее правдоподобие во имя высокой правды, коей он был всегда верен. Стало быть, речь идет о зрелом взгляде на состояние мира, нуждающегося в сочувствии и милосердии. Не случайно все внимание художника сосредоточено на раскрытии образа прекрасного человека, превозмогшего «военный ураган невиданной силы», но оказавшегося обреченным на неприкаянность и одиночество.

Заслуживает внимания сам факт обращения художника к малому жанру, в котором он блистал тридцать лет тому назад. К тому же он сознательно («чтобы проверить себя») использовал самую трудную форму – рассказ от первого лица.

Рассказ – трудный жанр, мастерство рассказа очень сложно, да и от читателя он требует внимательного, вдумчивого и медленного чтения. Как справедливо замечено, рассказ подлинного мастера не забава на досуге, а «чрезвычайное происшествие» в жизни читателя» (Б. Ларин). В истории мировой литературы множество прославленных романистов, но едва ли наберется полтора десятка крупных мастеров рассказа.

Последний рассказ Шолохова при наличии ряда черт, присущих малому жанру, отличается несомненными новаторскими качествами. Классическая строгость композиции, суровый лаконизм и напряженность фабулы сочетаются здесь с эпикой и трагедийностью, ранее несвойственными малой форме. Впечатление усиливается взволнованностью автора и цельностью образа главного героя. Рассказ, кажется, не сочинен, а как бы вырос из жестокой действительности, в эпицентре которой оказался Андрей Соколов.

Тридцать первого декабря 1956-го и первого января 1957 года «Судьба человека» увидела свет на страницах «Правды».

Начало рассказа выдержано в эпическом тоне. Автор бесстрастно-спокойно описывает распутицу, усталость лошадей, ветхую лодчонку, на которой путники переправляются через речку, наконец, весенний день. «Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны». И хрустально поблескивающий на солнце ледок, и сиреневая дымка тумана, и извечно юный, еле уловимый аромат недавно освободившейся из-под снега земли – все, казалось, располагало к безмятежной созерцательности и покою: «Был полдень. Солнце светило горячо, как в мае. Я надеялся, что папиросы (разложенные на поваленном плетне. – Н. Ф.) скоро высохнут. Солнце светило так горячо, что я уже пожалел о том, что надел в дорогу солдатские ватные штаны и стеганку. Это был первый после зимы по-настоящему теплый день. Хорошо было сидеть на плетне вот так, одному, целиком покоряясь тишине и одиночеству, и, сняв с головы старую солдатскую ушанку, сушить на ветерке мокрые после тяжелой гребли волосы, бездумно следить за проплывающими в блеклой синеве белыми грудастыми облаками». Из-за крайних дворов хутора показались мужчина с мальчиком лет пяти-шести. Они устало брели к переправе, но, поравнявшись с автором, направились к нему.

Спокойный тон повествования резко обрывается, как только подошедший Андрей Соколов заговорил о своей жизни. Полна скорби исповедь этого человека.

«Иной раз не спишь ночью, глядишь в темноту пустыми глазами и думаешь: „За что же ты, жизнь, меня так покалечила? За что так исказнила?“ Нету мне ответа ни в темноте, ни при ясном солнышке… Нету и не дождусь!» И далее: «Была семья, свой дом, все это лепилось годами, и все рухнуло в единый миг, остался я один. Думаю: „Да уж не приснилась ли мне моя нескладная жизнь?“»

Били за то, что ты русский, за то, что на белый свет еще смотришь… Били и за то, что не так взглянешь, не так ступнешь, не так повернешься… <…> И кормили везде как есть одинаково: полтораста грамм эрзац-хлеба пополам с опилками и жидкая баланда из брюквы. Кипяток – где давали, а где нет. <…> А работу давай, и слова не скажи, да такую работу, что ломовой лошади и то не впору».

После побега из плена новое несчастье – весть из Воронежа о гибели жены и дочек от немецкой бомбы, а вскоре – гибель сына: «Аккурат девятого мая, утром, в День Победы, убил моего Анатолия немецкий снайпер…<…> Похоронил я в чужой, немецкой земле последнюю свою радость и надежду, ударила батарея моего сына, провожая своего командира в далекий путь, и будто что-то во мне оборвалось…»

Вот он, Андрей Соколов, после всего пережитого: «Он положил на колени большие темные руки, сгорбился. Я сбоку взглянул на него, и мне стало что-то не по себе… Видали вы когда-нибудь глаза, словно присыпанные пеплом, наполненные такой неизбывной смертной тоской, что в них трудно смотреть? Вот такие глаза были у моего случайного собеседника». В другом месте: «…но ни единой слезинки не увидел в его словно бы мертвых, потухших глазах. Он сидел, понуро склонив голову, только большие, безвольно опущенные руки мелко дрожали, дрожал подбородок, дрожали твердые губы…» Эта его невыразимая усталость и отрешенность передают накопившиеся за долгие годы страдание и боль, которые уже и не могут иначе проявиться как в скорбном выражении словно бы потухших глаз. На протяжении всего рассказа будет слышаться голос Соколова, приглушенный и печальный.

Чтобы получить более четкое представление об образе Соколова, следует коснуться еще одного штриха его биографии. «А тут еще одна беда: почти каждую ночь своих покойников дорогих во сне вижу. И все больше так, что я – за колючей проволокой, а они на воле, по другую сторону… Разговариваю обо всем и с Ириной, и с детишками, но только хочу проволоку руками раздвинуть – они уходят от меня, будто тают на глазах…»

 
Статьи по теме:
Значение птицы при гадании
Петух в гадании на воске в большинстве случаев является благоприятным символом. Он свидетельствует о благополучии человека, который гадает, о гармонии и взаимопонимании в его семье и о доверительных взаимоотношениях со своей второй половинкой. Петух также
Рыба, тушенная в майонезе
Очень люблю жареную рыбку. Но хоть и получаю удовольствие от ее вкуса, все-таки есть ее только в жареном виде, как-то поднадоело. У меня возник естественный вопрос: "Как же еще можно приготовить рыбу?".В кулинарном искусстве я не сильна, поэтому за совета
Программа переселения из ветхого и аварийного жилья
Здравствуйте. Моя мама была зарегистрирована по адресу собственника жилья (сына и там зарегистрирован её внук). Они признаны разными семьями. Своего жилья она не имеет, признана малоимущей, имеет право как инвалид на дополнительную жилую площадь и...
Об утверждении требований к формату документов, предоставляемых в электронной форме для получения государственной услуги по государственной экспертизе проектной документации, ре
* Данный материал старше двух лет. Вы можете уточнить у автора степень его актуальности.1. Для проведения государственной экспертизы одновременно проектной документации и результатов инженерных изысканий, выполненных для подготовки такой проектной докуме